Пурга - Вениамин Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Данила Воронцов — сибирец из-под Томска — успел приглядеться к смерти. Его давно не сташнивало на шинели и сапоги впереди бегущих одноротников. После боев не испытывал отвращения к пище. Наоборот, подступающий, сосущий голод заставлял зыркасто высматривать в отдалении полевую кухню. Сладко мечталось о порции разваренной солдатской пшенки.
После боев под Москвой Григория Заугарова поставили командовать взводом. Его бойцы показывали столице только спины. Даже староверец Орефий Куцейкин уложил на покой шесть фрицев и метким выстрелом снял спрятанного на дубе снайпера. Предпринятые психические атаки не дали врагу перевеса над отчаянными сибирскими подразделениями. За солдатами светлой надеждой на победу лежала неповерженная Москва. Близко был локоть. Клятва фюрера укусить его осталась пустым звуком, позорным обещанием.
Орефий не стремился понять, уяснить быстро сменяемые события фронтовых будней. Оставался таким же малоразговорчивым, нелюдимым, погруженным в глубину молитв и старой веры. Бойцы перестали подтрунивать над ним. Взводный командир считал долгом делать иногда свои нравоучения:
— Ты, браток, хоть на кого уповай, да в бою не трусь. Что не в силах сделать бог, то переходит в веденье человека. Вот и выходит: весь груз войны на наших плечах держится.
— Меня осподь хранит…
Борода, снятая военкоматовской машинкой, свалялась в шелковом кисете, утратила былую пышность. Реже доставал ее староверец, расчесывал костяным гребнем.
Данила перестал сторониться угрюмого скитника. В боях держался поближе к нему: верзила в штыковой атаке расшвыривал фрицев, как снопы из суслона. Оба не притрагивались к фронтовой порционной водке. Одному не позволяла вера. Другому строгий наказ врачей: хочешь жить — отрицай рюмку. Жить Воронцову хотелось. Сядет в землянке на шинельную скатку, тупо уставится на земляной срез. Подойдет взводный, хлопнет по плечу.
— Чего, землячок, нос повесил?
— Родная сторона на ум пала.
— У кого ее нет — родной сторонки?!
— Моя — особая. Сосны — свечи, вода в колодце — медовая. Земли гулящей — бросовой нет. Затоплю, бывало, баньку у огорода — дымок с запахом картофельной ботвы мешается. Известно: баня без пара, что щи без мяса. Парюсь березовым веником — полок и тот кряхтит подо мной. Мой батя верно сказывал: когда паришься, в тот день не старишься.
Многие в землянке зачесали животы, спины.
— Данила, не дразни хлопцев, — шепнул взводный.
— Командир, скажи: скоро мы по немской стороне пошагаем?
— На пути Сталинград. За свой город вождь постоит. Ожидается крепкая буча. Московской не уступит. Задлится, землячок, война.
— На годик-другой?
— Не знаю. Истинный крест — не знаю.
— Если бы нас германцы врасполох не застали да патронов отпускали не поштучным счетом — давно можно было до Берлина дойти… Командир, испробую разок водочный пай? Душу встряхнуть хочется.
— Не нарушай зарок. Медики ведь сказали: рюмка — погибель.
— Пуля — погибель. Чарка — погибель. Разве это жизнь? Почему я к водочке приважен? Говорил тебе: деревня наша вдоль тракта растянулась. Место ладное: лес, поля, сенокосы. Томск недалече. Раньше за право осесть в нашей деревне надо было новопоселенцам по два ведра водки миру выставить. Питьво делили подворно на взрослые рты. Миром усопших хоронили. Миром избы рубили. После помочей известное дело — застолье… Похороны. Девятины. Сороковины. Помолвки. Свадьбы. Отсевки. Отжинки… Праздники, беды сообща отводили. Обожжешь рот одной рюмахой — вторая, седьмая сами катятся. При колхозе брагу в бочках ставили. Перепадала и водочка. Любил я на выспор бутылки выколачивать. Однажды подзуживаю мужичков: поспоримте, что рассмешу колхозный сход двумя-тремя словами. Засомневались. Ударили по рукам. Выждал я, когда сходка к концу подошла. Торопливым шагом зашел в клуб и в президиум громко рубанул: «Извините за опоздание». Человек сто разом во смех вогнал. Выспорил бутылку. Золотое времечко. Сейчас что за жизнь — к ней жмешься, она корчится.
Заугаров положил на плечо бойца тяжелую руку.
— Не стони, земляк. Родину из беды вызволяем. Разве может быть выше жизнь и честь? Добудем победу — вволю попируем.
— Будет рожь — будет и мера, — поддакнул Воронцов, растирая в пальцах и нюхая кусочек поволжской земли.
На западе погромыхивали разрывы. Слыша орудийные громы, Данила спервоначала задирал голову, высматривая на небе грозовые тучи. Страшной тучей была война: из нее выпадали дожди пуль, осколков. С воем летели бомбы и насылались снаряды.
Над дымной степью высоко отпрянуло мутное сентябрьское небо: нарочно удалилось от земли, не желая созерцать ее непрекращающихся мук. Вторая осень войны наводила бойцов на невеселые раздумья о близких холодах… Опять распутица. Бездорожье… Заминированные поля. Обстрел позиций. Бомбежки. Штыковые атаки.
Орефия преследовала мысль — каким образом уцелеть в этой мерзкой вакханалии, в дикой пляске жизни со смертью. Ему не нужен красный нарукавный крест санитаров. Не нужен деревянный крест над его могилой вдали от скита, от Пельсы, кедрово-соснового бора. Убьют — поставят простой крест — не восьмиконечный, старообрядческий. Да поставят ли вообще?
В землянке душно. Длинный кадыкастый боец сидит на патронном ящике, делится с товарищами тонкостями своей профессии. В рыбацкой артели Обского понизовья он мастерил лодки, неводники, обласки.
— …На кокоры пускаю корневища хвойных деревьев. В верхние борта лодки врезаю для скрепа и упора беть. Еловые доски быстро трескаются, гнуть их хуже. Пихта воду сильно берет. Сосновые тяжелые. Всех лучше красноватый кедр: гнется отлично… У сосны корень, как у редьки, — вниз. У кедра и ели — поверху… А гвоздей кованых идет на лодку штук четыреста…
— С гвоздями дурак сделает, — перебивает рассказ крупноносый солдат с вологодчины. — Ты умудрись церкву без единой скобы и единого гвоздя взнебить. Про Кижи слыхивал?
— Нет.
— То-то. За погляд полжизни отдашь — не крякнешь…
— …Одни к одному богу преклонились, другие к другому, — произносит возле Орефия рыжеусый хлопец, желая разговорить молчальника. — На земле всех вер семьдесят пять.
Молчит Куцейкин. Ни кокоры лодок, ни купола церквей в Кижах, ни другие веры нисколько не трогают. Его стародавняя вера самая главная на земле. Не пущала идти в колхоз — не шел. Накладывала запрет на получение от разных властей, контор денег, еды, одежды — ничего не брал. На себя, на скитскую коммуну надеялся. Орефий знает свою веру. Наплевать ему на семьдесят пять других.
Возле мастера-лодочника, ангельски сложив на груди дюжие руки, сидит жидковолосый пехотинец. Скорбным голосом рассказывает об отце:
— Желудком сильно мучился. Нутро пищу отвергало. В шахте без еды быстро загнешься. Потрясет тебя отбойный молоток в забое — на земле кровь в теле продолжает плескаться. По себе знаю. Оставили отца в трудармии. Наелся картошки, нажаренной на машинном масле, и умер…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!