Наган и плаха - Вячеслав Белоусов
Шрифт:
Интервал:
Только после этого, целиком окунувшись в материал, он сел за стол и с головой ушёл в работу. Лёгкая его рука замелькала над чистыми листами бумаги, как чайка над волнами, рождая события, образы героев и врагов; карандаш едва успевал догонять мчащуюся стрелой мысль — Лёва страсть как любил творить твёрдым, остро отточенным карандашом, это было верной приметой, что народится шедевр, и в подтверждении тому листы, полностью заполненные красивым его почерком, один за другим слетали на пол. Лёва их не подбирал, он не прерывался ни на секунду, устилая всё вокруг себя результатами творчества, замирая лишь на мгновения, чтобы заострить бритвой притупившийся грифель, жадно поджидавший своего момента.
Он начал к вечеру, когда в коридорах комитета сравнительно затихло, и, забыв о времени, витал в благости творчества, кое-где сочиняя своё, навеянное увиденным и услышанным, кое-где фантазировал, додумывая за персонажей — без этого было нельзя создать пафос трагической романтики, а история, которую ему необходимо было создать, требовала того, иначе она бы вязла в ушах обывательщиной, сводила скулы от скуки, скрипела на зубах затхлой пылью.
Одним словом, он творил и вдруг — о, ужас! — вздрогнул и замер от резкого щелчка — в спешке за мыслью он неосторожно налёг на карандаш, и тот переломился…
Это было бедой. Большой бедой, ибо уже от одного этого щелчка Лёва утратил хвостик мысли и ощутил тьму. Ему пришлось всё бросить, опуститься на колени и, ползая по полу, лихорадочно собирать всё написанное, сортировать в потёмках лист к листу, чтобы, найдя первый лист и, зачитав его, приняться за поиски следующего, попытаться восстановить созданный общий каркас повествования. Иначе он не мог писать далее, так как напрочь забывал всё, что до этого создал.
Случалось, не помогало. Тогда приходилось прибегать к неприятному, но неизбежному — читать заново всё от первого до последнего листа, где прервалась мысль. Было ли это болезнью, рождённой бесконечной писаниной?.. Когда такое случилось впервые, Лёвик поспешил назвать это странностью собственного творчества, мог же его громадный мозг уставать и своеобразным образом требовать разрядки, питая сигналом мускульную силу, которая ломала орудие труда — единственное средство приостановить весь процесс. Ужасной казалась эта догадка, но другой не находилось. И Люберский, помучившись и подминая страх ужасного, назвал открытое в себе новое качество феноменом творчества. Сказал же Ломброзо в одной из великих работ, что гениальность и помешательство — ветви пограничные в тонкой психологии великих людей, к которым, несомненно, Лёвик себя относил. Книжка та, ещё в переводе Тетюшиновой, изданная в 1892 году, была случайно куплена им в антикварном магазине. Хозяин, седой старик, бросил её на край такого же древнего стола, видно, создавая общий антураж, но ему, юному гимназисту, отдал почти задаром, когда случайно Лёвик обратил на неё внимание, а открыв, увлёкся. Теперь она постоянно хранилась вместе с разными раритетами в его шкафу тут же, в кабинете; порой он брал её в руки и перечитывал, в который раз поражаясь судьбе великих людей…
Найдя наконец первый лист рукописи и, пробежав глазами содержание, он убедился, что главная мысль задуманного постепенно возвращается к нему. Лёва принялся отыскивать второй, третий лист и, закрепляя схваченное, начал цепко поглощать текст страницу за страницей:
«…Во всех уже оконченных следственных делах проходят свыше двухсот человек и большое количество членов партии. Каждый день за тюремные решётки садятся вновь изобличённые вредители, предававшие оптом и в розницу интересы партии и советской власти частнику и кулаку. Процесс очистки астраханского советского аппарата при помощи развёртывающейся пролетарской самокритики ускоряется. Прокуратура, в делопроизводстве которой находится свыше семидесяти больших и малых дел, не поспевает очищать Астрахань от падали, купленной частником и кулаком…»
Мысль оборвалась на краю листа, Люберский вновь опустился на колени, не замечая, что забыл включить электрическое освещение. Но вот капризная бумага оказалась в руках, и он продолжил чтение:
«Дело судебных работников явилось первым тревожным сигналом, что в советском аппарате неблагополучно. Начатое летом 1928 года, оно было бы, несомненно, смазано и ограничилось бы стрелочниками, если б не вмешался краевой следственный аппарат. В результате прошло дополнительно восемнадцать человек во главе с председателем губсуда Глазкиным и его обоими заместителями. Из классового органа суд превратился в пьяную лавочку, где за недорогую цену можно было купить любой приговор. Растраты, взятки, понуждение женщин к сожительству, дискредитация советской власти, открытые пьяные оргии с нэпманами и прочими чуждыми элементами — всем этим пестрят приговоры по делу губсуда и нарсудов…
Несмотря на судебный процесс и чистку, в аппарате суда и в особенности нарсудов, сохранились до сих пор взяточники и неприкрытые подкулачники…»
Теперь, твёрдо ухватив линию повествования, автор читал отрывками, торопясь наверстать упущенное:
«Дело финработников… Массовая продажность финансового аппарата началась с 1925 года. Частному капиталу удалось купить весь налоговый аппарат, ревизорский, губналогкомиссию и значительную часть экспертизы бухгалтеров… Всего привлечено 32 работника во главе с заведующим и его заместителем. Кроме того — 55 нэпманов-взяткодателей… Серьёзный характер имеют преступления в коммунхозе, где незаконно демуниципировались дома, совершались безобразия при распределении квартир… Исправительный дом (тюрьма) поощряет снабжение заключённых водкой, опиумом; охрана его превращается в решето, из которого в любое время может выйти всякий преступник, подкупив работников деньгами и даже продуктами питания…»
Люберский передохнул, он приближался к главному, которое заключалось в раскрытии причин разложения партийной организации, здесь как раз треснул и сломался карандаш, здесь оборвалась мысль, но он уже ухватился за неё и, бросившись к столу, скорчился, поспешил записать:
«Перерождению советского аппарата, превратившегося в агентуру частного капитала, сопутствует разложение партийной организации, в особенности её руководящего актива…»
Рука его снова летала над страницами, и мысль билась в черепной коробке, словно пытаясь выскочить, но он уже обхватил голову другой рукой, стараясь крепко удержать содержание…
Разрешено ли было Шеболдаевым зачитывать впоследствии доклад на партийных собраниях или ждал его суровый нож цензора, — теперь истину узнать невозможно, однако достоверно известно, что имя Люберского скоро затерялось среди имен множества партийных аппаратчиков. И забылось совсем, а вот труд его остался жить и долго еще мутил и путал умы многим.
Много судебных процессов, втянувших в себя, как губка, сотни людских судеб, трясли город, словно тяжёлый приступ злокачественной лихорадки. В тюрьме скопилось чрезмерное количество арестантов, заключённые спали на нарах по очереди. Враз увеличились болезни, регулярными стали разборки среди уголовного контингента, заканчивающиеся массовыми драками. Во избежание худшего Кудлаткин завалил ходатайствами начальство и всевозможные инстанции наверху о скорейшем этапе осуждённых. Пугал неподдающихся бюрократов бунтом. Нагнетаемый ужас наконец сработал: распорядились этапировать и тех, кто не успел получить ответы на жалобы по объявленным приговорам. В спешке один за другим стали назначать и рассматривать дела, покатили за Урал, застучали по рельсам состав за составом, напичканные зэками.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!