Недоподлинная жизнь Сергея Набокова - Пол Расселл
Шрифт:
Интервал:
Действительно ли был у Володи роман с Ириной Гуаданини, я не знаю, да меня это особо и не интересовало. В мае, после долгой и тягостной переписки, он наконец воссоединился с Верой и Митюшкой — в Праге, из которой они отправились на юг Франции, в Ментону, где им предстояло провести весь следующий год.
Я, узнав об этом, испытал облегчение: та бурная весна и у меня отняла немало сил.
Осенью 1937 года «Современные записки» напечатали вторую главу романа Сирина «Дар». Читал я ее с трепетом, под конец чтения щеки мои были мокры от слез. Какая нечеловеческая дисциплина позволяла моему брату отстраняться от бурных событий его жизни, чтобы создать умилительно прекрасное описание отца героя романа, молодого поэта Федора? Ибо Константин Кириллович Годунов-Чердынцев (сколько в этом имени утонченной гармонии!) был нашим с ним отцом.
Но как же это стало возможным? Отец Федора не был ни юристом, ни политиком — он был путешественником и лепидоптеристом, «конквистадором русской энтомологии». На долгие сроки покидая семью ради баснословных, опасных подвигов, он возвращался, так и неся в себе несокрушимое одиночество, от которого пытался бежать.
Как трудно было выразить это в словах и с какой изощренностью складывал их Володя! Каким любовно-детальным получилось у него описание последней экспедиции Константина, предпринятой в 1917-м, когда все уже рушилось. И каким мучительно-детальным стало перечисление возможных смертей, постигших отца, — от болезни, от холода, от жажды, от руки человека, — завершающееся безумной мыслью о том, что, быть может, он и не умер, но живет где-то, занемогший, раненый, плененный, пытающийся дать нам знать о себе, мы же должны лишь подольше хранить надежду на это. Мысль об этом была, конечно, насмешкой над нами, жестокой насмешкой, ибо мы-то в точности знали, как погиб наш отец. Нам не было нужды размышлять о его пленении красными, о расстреле — ночью, воображалось Федору, в огороде, где отец в последний миг жизни увидел, когда проглянула луна, маячившую в темноте лопухов белесую ночницу. Нет, мы видели восковое лицо лежавшего в гробу отца. Видели, как этот гроб опускают в землю. Слышали неровные, дробные удары комьев сбрасываемой в могилу земли. И все же — вопреки фактам, неопровержимым, слишком хорошо известным нам фактам, — отец снова оживал на страницах Володиного романа и переливался всеми красками, долговечный, как бабочки в стеклянных витринках, пережившие своих поимщиков на столетия.
Теперь я понял, почему Володя отверг, как совершенно дурацкую, мою потугу написать биографию отца. Я уже знал, что «Дар», самый человечный и величественный из его романов, создавался далеко не один год.
И понял, с недоступной мне прежде полнотой, всю силу Володиной тоски по отцу — по его одобрению, попечению, обществу. Понял, что уклончивость, замкнутость, которую Володя замечал в отце, а я — в них обоих, была не недостатком того или другого, но скорее существенной чертой их личностей. И понял, сверх того, что замкнутость эта была для моей любви не препятствием, но именно тем качеством, которое ее породило.
Я видел теперь, что Володя, внешне столь безразличный со мной, на самом деле терпеливо внушал мне — и многие годы, — что узнать его я смогу лишь через его искусство. Все остальное было случайным и второстепенным, он жил только в своих книгах и только в них раскрывал свою душу в тончайших подробностях — полностью и уже навсегда.
Думаю, я уяснил и еще кое-что: все мы и каждый из нас живем только в искусстве. Не важно, в каком — в литературе, живописи, музыке или танце, — именно в нем мы и расцветаем, и выживаем. Чтобы прийти к этой мысли, мне понадобились многие годы.
Без страниц, написанных моим братом, я к сочинению этой летописи так и не приступил бы.
Мы, обитатели замка Вайсенштайн, не были ни слепы, ни глухи, ни глупы. Мы знали, что происходит внизу, — да и как бы могли мы не знать? Мы часто слушали выступления Гитлера по радио, а Герман с Оскаром нередко спорили, горячо и подолгу, о том, во что обратилось национальное самосознание Австрии после 1918 года. «Кто мы, если говорить точно? — спрашивал Герман. — Германо-австрийцы или австро-германцы? Сначала тирольцы и только потом австрийцы? Или просто немцы второго германского государства, созданного Версальским и Сен-Жерменским договорами?»
Оскар же, со своей стороны, оплакивал гибель Австро-Венгерской империи — ненужное, говорил он, уничтожение сложной, многоязычной, многонациональной культуры, счастливого супружеского союза Востока и Запада. На стене его кабинета висел портрет императора Франца Иосифа Г; Оскар любил напоминать мне, что пышный финал величайшей из когда-либо сочиненных симфоний — он называл так Восьмую Брукнера — был вдохновлен исторической встречей Франца Иосифа I и царя Александра III, свиданием двух историй, культур и языков, которые сам он с благодарностью наблюдает каждый день под собственной крышей, — слова, всякий раз заставлявшие Германа приподнимать брови.
Поначалу Оскар относился к Гитлеру вполне благодушно; каждого, кто обещал положить конец подобию гражданской войны — состоянию, в котором Германия пребывала последнее десятилетие, — можно было только приветствовать, а кроме того, Оскар считал, что деятельность национал-социалистов, в особенности после того, как «национал» начало вытеснять у них «социалистов», пойдет во благо и бизнесу, и морали.
Герман же с самого начала точно предрек, что Гитлер приведет Германию к краху, и все же его отношение к правлению нацистов было довольно сложным. Произведенная Германией в марте 1938-го аннексия Австрии разгневала его, однако он понимал логику собирания утраченных земель — Рейнской области, Саара, Судетской области — под эгидой Великого Рейха. Войну, когда она началась, Герман не поддержал, но и поражения Германии не жаждал. Думаю, ему очень хотелось, чтобы у замка Вайсенштайн имелась шапка-невидимка, под которой он мог бы укрываться, пока все не успокоится.
Меня же Гитлер и его движение на очень недолгий срок очаровали. Да, он был одиозен, опасен, неуравновешен и страдал помешательством, однако в декоративной стороне национал-социализма присутствовало, во всяком случае поначалу, нечто чрезвычайно стильное и влекущее, — для того чтобы понять, о чем я говорю, довольно взглянуть на ошеломляющие черно-белые плакаты, которые Гитлер использовал во время выборов 1933 года. И должен признать, увы, что мне нравилась опора его партии на молодежь, нравились плакаты, изображавшие молодых мужчин со свежими лицами, облаченных в перетянутую ремнями форму, обнимавших друг друга за плечи в знак товарищеской преданности. Если они смотрели в будущее, то и я был не прочь взглянуть на него. Все это, разумеется, переменилось, и очень быстро. И то, что представлялось неторопливым спектаклем с приятными эротическими обертонами, стало вскоре полновесным кошмаром.
К осени 1938 года брат и его семейство добрались все-таки до Парижа и поселились в убогой квартирке на рю Буало. Приезжая в город, я непременно заглядывал к ним.
Володя, как и всегда, много работал — писал новый русский роман и еще один, английский, как он мне сказал. Тем временем Митючка, мальчик несомненно умный, обращался в маленький кошмар, а не чаявшие в нем души родители не предпринимали решительно ничего для обуздания его анархической натуры.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!