Недоподлинная жизнь Сергея Набокова - Пол Расселл
Шрифт:
Интервал:
Говорить о прошлом доктор Бехетев не желал. Он желал говорить о голубях. В Праге так много голубей. Заметил я это? А городские власти принимать какие-либо меры против них не хотят. Между тем эти птицы не только угрожают здоровью населения, они еще и грязнят своим пометом прекрасные памятники, которых так много в городе. Ведь Прага очаровательна, не правда ли? И отцам города надлежит заботиться о ее сооружениях. Не соглашусь ли я написать письмо, настаивающее, — о нет, требующее, — чтобы они немедленно встали на защиту своей столицы?
Он был невесом, как привидение, и почти просвечивал. Я мог бы напомнить ему, сколько вреда принес он когда-то мальчику, беззащитному куда более памятников. Мог оторвать от пола и швырнуть через всю комнату. Мог легко, очень легко вышибить из него дух. Но ничего такого не сделал. Мне тоже не хотелось задерживаться в прошлом. Я испытывал лишь одно — потребность поскорее вернуться к моему возлюбленному Герману, хоть доктор Бехетев и сделал все, чтобы он никогда в моей жизни не появился.
Берлин, 15 декабря 1943
Я выходил из дома не более чем на полчаса, и за это время в него успел заглянуть Феликс, оставивший Оне записку для меня:
«У меня появились сведения, которые Вас поразят. Зайду еще раз сегодня в три. Очень надеюсь застать Вас дома. Пока же остаюсь Вашим другом Феликсом».
Как будто ребенку, которого отправляют спать, вынуждая покинуть возводимый им карточный домик, и он единым взмахом руки разрушает плоды своей кропотливой работы, мне тоже придется быстро разбросать по бумаге последние из еще не описанных мною дней и лет.
Весной 1940 года, во время так называемой «Сидячей войны», Володя сообщил мне, что у него наконец появилась замечательная новость: предложение американского университета, Стэнфордского, читать курс русской литературы. Словно само собой нашлось элегантное решение дразнящей шахматной задачи — неодолимые, казалось бы, трудности, связанные с получением визы США, внезапно оказались преодоленными.
В последний раз сидели мы с братом в «Le Sélect».
— Америка! — восклицал он.
Помню ли я, как годы назад мы с ним пытались бежать туда? Как удрали из мерзкого отеля и поднялись на борт прекрасного парохода, как он отчалил от пристани в серые воды Рейна и нам показалось, что мы на пути к невообразимым приключениям?
— Помнится мне, ты участвовал в этом без большой охоты, — со смехом сказал Володя.
— Я и сейчас не собираюсь сопровождать тебя в новое изгнание, — ответил я. — Я все обдумал, перебрал мои возможности и решил, будь что будет, остаться здесь.
— Пф! — воскликнул он. — Совсем скоро начнется настоящая война. Я очень советую тебе, Сережа: убирайся отсюда при первом удобном случае.
— Но если все разбегутся, кто же сможет тогда изменить ход событий? Разве отец не говорил нам всегда, что победить погромщиков можно, только противясь им? Мне потребовалось немалое время, чтобы заучить этот урок, однако я его заучил и забывать не собираюсь. Я верю: любовь Божия пребудет со мной. Это посланное Им испытание, понимаешь? Хватит ли мне храбрости остаться с Германом или я буду искать лишь собственного спасения?
— Храбрости тебе хватит, — сказал мой брат. — И все же это безумие. Наверняка же у твоего Германа есть связи, которые помогли бы осуществить план вашего общего бегства. Нет? Что же, да будет так, по крайней мере пока. Я желаю тебе всех благ, Сергеюшка. Желаю всего самого лучшего.
И тут он проделал нечто поразительное: перекрестил меня на православный манер, совсем как когда-то — в другом городе, во время другого грозившего опасностями расставания — наш отец.
Больше я брата не видел. Приехав в следующий раз в Париж, я позвонил ему на квартиру, однако консьержка сказала мне, что Набоковы уехали — не заплатив, судя по ее тону, в последний раз за жилье.
Уже летом 1934 года, когда после чистки рядов СА гомосексуалисты были впервые объявлены Volksfeinde[151]Рейха, мы с Германом начали проявлять осторожность.
В следующие несколько лет многие его друзья бежали за границу, ушли в подполье или попали под арест. Поползли слухи о лагерях для интернированных. После 1938-го мы редко появлялись вдвоем на людях, а мои перемежающиеся остановки в замке Вайсенштайн — я приезжал в него и уезжал под покровом тьмы — стали приобретать сходство со сроками тюремного заключения, пусть и очень уютного.
Когда же разразилась война, опасными стали даже тайные визиты. Порою мы не виделись неделями, а затем встречались, обычно в Париже, подальше от пытливых глаз. Тем не менее увиденное когда-то забывается редко, а за годы, проведенные нами в Матрае, у жителей этой деревни успело застрять в головах немало неловких случаев: странно любовное объятие, поцелуй в щеку, слишком понятные всякому прикосновения, за которыми нас застали три осуждающе заквохтавшие крестьянки. А была еще компания неприятных школьников, которые, взявшись за руки, разгуливали по улицам деревни, пародируя наши прогулки, шепелявя и заикаясь, и был также ни в чем не повинный молодой автомеханик, с которым мы сошлись слишком, быть может, близко. И слуги, недоуменно рассказывавшие, как они обнаруживали кое-какую одежду герра Набокова в спальне герра Тиме — или наоборот.
Любой из этих людей мог оказаться повинным в том, что с нами случилось. Или не один из них. Какая разница? Я прощаю их всех — да и что мне еще остается? Нас с Германом арестовали «на месте преступления» ранним утром октября 1941 года, всего через десять часов после моего приезда из Парижа. Мы пообедали с его родителями, погуляли с Зигмундом и Зиглинде и укрылись в его спальне ради воссоединения, оказавшегося отчасти затруднительным. Герману не понравился риск, сопряженный с моим возвращением. Он сказал даже, что мне, возможно, лучше воздержаться от новых приездов в Австрию — «пока не расхлебается эта каша».
Он же будет встречаться со мной в Париже. Мы не ссорились, однако разговор у нас получился трудный. Впрочем, мало-помалу нас соединила прежняя теплота. Уверен, если бы я ушел в мою комнату часом раньше, это ничего не изменило бы. Когда появилась полиция, она уже знала, что ей искать.
Как ни тяжело мне описывать дальнейшее, но придется: я никогда не забуду Оскара и Анну-Марию, несущих через двор — Анна-Мария, заливаясь слезами, спотыкается под ношей, Оскар исполнен стоического горя — обмякшие тела Зигмунда и Зиглинде, «угрожавших» безопасности полицейских, когда те взламывали дверь дома.
В последний раз я видел Германа в крошечном полицейском участке Матрая. Времени на переодевание ему не дали, моя любовь осталась в лавандового шелка пижаме и никак с ней не вяжущихся черных полуботинках на босу ногу. Лицо его было бледным, ничего не выражавшим, глаза утратили обычный блеск. Когда его уводили для допроса в заднюю комнату, он в мою сторону не взглянул. Я же был совершенно уверен, что больше его не увижу.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!