Компас - Матиас Энар
Шрифт:
Интервал:
Сара ошибается, я никогда не был в Веймаре. В этом средоточии Германии. Со скидкой для коллекционеров. Подлинный символ. Гёте — какая силища. В шестьдесят пять лет влюбиться в «Диван» Хафиза и Марианну Виллемер. Прочесть все через призму любви. Любовь порождает любовь. Страсть как мотор. Гёте вожделеющая машина. Поэзия как топливо. Я забыл про двуязычный фронтиспис «Дивана». Мы все забыли эти диалоги, торопясь снова закрыть сочинения об этом народе, не замечая просвета, приоткрывшегося между языками, между немецким и арабским, в переднем обрезе книжного блока, в книжных тетрадях, на белых полях страниц. Надо бы больше внимания уделять музыкальным адаптациям «Западно-восточного дивана» Шуберта, Шумана, Вольфа, десятков композиторов, вплоть до волнующих Песен на стихи Гёте для меццо-сопрано и кларнета Луиджи Даллапикколы.[616] Отрадно видеть, как прочно Хафиз и персидская лирика укоренились в буржуазном европейском искусстве, Хафиз и, разумеется, Омар Хайям — дерзкий ученый Хайям, чья статуя находится неподалеку отсюда, на центральной площади Венского международного центра, памятник, подаренный несколько лет назад Исламской Республикой Иран, вполне современный, достойный поэта, воспевшего вино и поссорившегося с Богом. Я бы хотел как-нибудь привести Сару на берег Дуная и показать ей этот памятник, стоящий в окружении зданий ООН: четверо персидских ученых, высеченных из белого мрамора, под балдахином из темного камня, опирающегося на колонны, напоминающие колонны ападаны[617] во дворце Персеполя. Взлетевший на гребень славы после того, как его перевел Эдвард Фицджеральд, Хайям[618] завоевал литературную Европу; забытый математик из Хорасана с 1870-го становится европейским поэтом первого ряда; Сара склонна оценивать казус Хайяма через комментарий и издание Садега Хедаята, Хайяма, сжатого до квинтэссенции, сокращенного до четверостиший — рубаи, рожденных осмыслением древней мудрости. Хайям скорее скептик, нежели мистик. Сара объясняла огромный, всемирный успех Омара Хайяма прежде всего простотой и универсальностью формы рубаи, а уж затем разнообразием корпуса стихов: он то атеист, то агностик, то мусульманин, то влюбленный гедонист и созерцатель, то завзятый пьянчуга и загадочный посетитель; этот ученый из Хорасана, такой, каким он предстает перед нами в нескольких тысячах приписываемых ему катренов, обладает тем, что нравится всем — даже Фернандо Пессоа, который на протяжении жизни сочинит почти двести катренов, вдохновленных прочтением переводов Фицджеральда. Сара с легкостью признала, что из Хайяма она предпочитает предисловие Хедаята и стихи Пессоа; она охотно соединила бы этих двоих в одно, создав весьма привлекательного монстра, кентавра или сфинкса, Садега Хедаята, пишущего предисловие к Пессоа в тени Хайяма. Пессоа тоже любил вино,
…по крайней мере, он был таким же разочарованным скептиком, как и его персидский предшественник. Сара рассказывала мне о тавернах Лиссабона, куда Фернандо Пессоа ходил выпить, послушать музыку и стихи, и действительно, в ее рассказе эти заведения напоминали иранские мейханы[620], напоминали настолько, что Сара насмешливо добавляла, что Пессоа — это гетероним Хайяма[621], а самый западный и самый атлантический поэт Европы на самом деле аватар божественного Хайяма,
…и в бесконечных разговорах с другом Парвизом[623] в Тегеране, она шутки ради переводила на персидский катрены Пессоа, чтобы найти, как говорила она, вкус того, что утеряно, — духа опьянения.
Парвиз пригласил нас на концерт в частном доме, где молодой певец под аккомпанемент тара и томбака[624] исполнял рубаи Хайяма. Исполнителем (лет тридцать, белая рубашка с круглым воротничком, черные брюки, лицо красивое, смуглое и серьезное) оказался очень красивый тенор, а узкая гостиная, где мы сидели, позволяла слышать все оттенки его голоса; перкуссионист тоже был выше всяческих похвал — его пальцы с удивительной точностью и быстротой со звоном ударяли по коже зарба; богатство четких и ясных звуков, как низких, так и высоких, безупречно соединялось в сложнейших ритмах. На таре играл подросток лет шестнадцати-семнадцати, это был его первый концерт; виртуозное исполнение двух старших товарищей, подогреваемое зрителями, похоже, захватило его; в инструментальных импровизациях он обкатывал модные гуше[625], выбранные с умом и чувством, что для моих ушей дебютанта вполне компенсировало отсутствие у него опыта. Краткость пропеваемых слов, четыре стиха Хайяма, позволяли музыкантам, четверостишие за четверостишием, пробовать различные ритмы и лады. Парвиз пришел в восторг. Он старательно записывал мне в блокнот слова рубаи. Потом с помощью регистратора я попробую потренироваться в ужасном упражнении, именуемом запись в транскрипции. Я уже записывал инструментальную музыку, сетар и томбак, но голос — никогда, и мне очень хотелось без спешки, на бумаге, посмотреть, как отражается чередование кратких и долгих звуков персидской метрики в классическом пении; как певец воспроизводит размер и слоги стиха, подчиняя их своему ритму, и каким образом традиционные рефрены[626] трансформируются и воспроизводятся артистом при пении стихов. Встреча текста XII века, тысячелетнего музыкального наследия и современных музыкантов, выступавших перед незнакомой публикой так, как того требовала их индивидуальность.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!