Уйди во тьму - Уильям Стайрон
Шрифт:
Интервал:
— Не тискай меня, — прошептала она, раздраженно отталкивая его. — Не тискай меня, папа! Ты с ума сошел! Что подумают люди! Папа, не надо! — Капли шампанского возникли между ними, запах зеленого винограда, и она таки в ярости оттолкнула его, и он стоял, обезумев от ужаса и желания, сердце его колотилось, губы были в красном, жирном и липком. Что он наделал? — Не тискай меня, — повторила она хриплым голосом и вдруг, к своему удивлению, совсем сбилась с толку. — Черт бы побрал тебя, папа! Все-то ты портишь! — И повернувшись, направилась неверным шагом к торту; юбка, обтягивавшая ее бедра, лоснилась на свету.
А Лофтис стоял, разбитый и растерянный, посреди зала, благодаря царившую сумятицу, скрывшую от посторонних глаз его минутное помешательство. Слава Богу, никто не заметил или не услышал. Он повернулся… Но Гарри — да, заметил. Он встретился с Лофтисом взглядом, быстро посмотрел в сторону, смуглое лицо его покраснело от смущения. Гарри слышал, и… о Иисусе!.. Элен, стоявшая в ярком овале солнечного света, смотрела не на него, а на удаляющуюся спину Пейтон жестко и с ледяной ненавистью.
Пейтон и Гарри начали резать торт.
— Улыбнитесь!
Белая вспышка света, приветствия гостей. Шампанское, словно кулаком, ударило по нему. А он и так уже был безнадежно пьян…
Шесть часов. Прошло пять минут с тех пор, как от торта был отрезан первый кусок. В праздновании наступило затишье, поскольку каждый гость должен был отведать торта, хотя торт не идет с виски или шампанским и гости меньше всего хотят его есть. В самом деле лишь немногие им интересуются, но гости присутствовали на слишком многих свадьбах. Торт является символом чего-то, и ничего тут не поделаешь: надо его съесть. А кроме того, будет жаль, если такая громадина пропадет. Пейтон и Гарри съели первый кусок; Элла с помощью парней разрезает торт. Гости сгрудились вокруг нее, отставив на время шампанское и держа тарелочки. Торт с его золотистой начинкой и белой глазировкой, слегка растрескавшейся по краям, похож на большую снежную гору, у которой один из склонов взорван динамитом, а на вершине, словно на Эвересте, стоит маленькая пара брачующихся под сенью розовых сахарных роз; их спокойные лица выглядят глупо, словно это манекены в витрине магазина. От жениха был отрезан кусок. Сквозь домашний костюм видно его нутро, которое, естественно, набито сладостью. Букет невесты тоже отсечен. Он лежит далеко внизу в образовавшемся провале. А теперь, поскольку Элла работает ножом под фигурками брачующихся на торте — водопадом летят крошки, жених и невеста накреняются, шатаются, наклоняются, словно ищут потерянный букет, и чуть не падают, но их подхватывает Монк Юрти и под буйный недобрый хохот откусывает голову у жениха.
А на улице солнце медленно садится за платановый фриз. С залива повеял легкий ветерок, наполненный слабой неожиданной прохладой и запахом осени. Листья летят по лужайке, собираются в кучки на склоне и у террасы и по одному, словно вандалы, начинают вторгаться в комнату. Официанты закрывают двери и опускают окна. Перекрывая звуки музыки и смех, церковный колокол отбивает шесть ударов, и один гость или двое смотрят на свои часы и решают, что почти пора уходить. Однако никто не уходит. Пока еще нет. Надо съесть торт, а потом еще есть место для шампанского. Держа тарелочки с тортом и наполнив бокалы шампанским, они разбрелись по углам зала. На какое-то время разговоры почти прекращаются. Рты гостей забиты тортом. В празднестве наступил созерцательный спад: больше думают, чем говорят, а все думы добрых епископалианцев обращены к тому, что сделано и не сделано, каких слов, произнесенных в алкогольном тумане всего пять минут назад, лучше было бы не произносить. Так, жуя, ненадолго задумываясь, они продолжают освещать брак Пейтон шампанским — его мистической кровью, и тортом — его кондитерской плотью.
Посмотрим на них сейчас — на Пейтон и Гарри, на Лофтиса и Элен. Пейтон слушает — делая вид, что слушает, — миссис Овермен Стаббс, которая рассказывает о том, в чем она венчалась, об Овермене, об их медовом месяце в Новом Орлеане. Годы назад…
Она поворачивается к Гарри.
— А ваши родители? — спрашивает она, и ее пухлое и нарумяненное немолодое лицо выражает мягкосердечие и заботливость. Неподдельное мягкосердечие, прямое и щедрое, почти одержимое необходимостью проявляться всюду, оставляет после себя запах, какой прилипает к вам, когда вы выходите из пекарни. Она хорошая женщина и в этот день чувствует необыкновенное желание творить добро. Она большую часть жизни прожила в Порт-Варвике, и Гарри — третий еврей, который ей повстречался. Он совсем не странный, думает она, красивый, с такими ласковыми печальными глазами, и мысли ее импульсивно переходят на его дом, его семью, на этих таинственных нью-йоркских евреев, и она спрашивает: — А ваши родители? Они не смогли приехать?
— Они умерли.
— Ох… — Губы ее заметно задрожали, она отворачивается: ну вот, опять она невпопад. Это ее мягкосердечие, эта потребность быть милой. Она так часто совершает промашки. — Ох, — произносит она, и поднимает глаза, и снова улыбается Пейтон застенчиво, двигаясь вбок. — Ну, снова вас поздравляю! — захлебнувшись в своем смятении.
Пейтон осушает свой бокал и, сжав Гарри руку, поворачивается. Ее лицо, на котором читалось такое ощутимое и бьющее ключом счастье, от чего у нее сверкали глаза, вдруг, на короткий миг, искривилось и стало злым, веселый фасад распался, как тонкий слой штукатурки.
— Уйдем отсюда скорее, — шепнула она.
Зазвонили колокола.
— А что случилось, лапочка?
— Это… все это.
— Что? Не перебирай шампанского.
— Мне это не нравится, — сказала она.
— Что, лапочка?
— Я… я не знаю. Я… ой, Томми! — На ее лице автоматически появляется счастливое выражение; она улыбается, обнимая молодого офицера-моряка, который внимательно смотрит на нее, поскольку она слегка пошатывается.
Издали, с запада, долетает последний звон колоколов, замирает, уносится к морю словно большие медные шары, несомые сильным и опасным ветром. Музыка перестает звучать. Раздается громкий пьяный женский взвизг среди потока бормочущих голосов, а над тем и другим — над взвизгом и голосами — к морю катится звон колоколов, вибрируя, укороченный, возвращается, замирает, возвращается и, наконец, исчезает из сферы слуха.
Лофтис говорит:
— Да, да.
Монро Хобби вцепился ему в локоть грубо, взволнованно, рукой дантиста. Он говорит о любви, о старых временах, об утраченных женщинах и, в частности, об одной, которая ушла от него к грязному итальяшке. В глазах его — за очками — отражается горе, голос полон воспоминаний о потерпевшей поражение любви, но Лофтис не слушает его. Сам все проигравший, чувствуя, что сердце бьется как пустой барабан, он наблюдает сквозь толпу за Пейтон, думая не о потерпевшей поражение любви, а о колокольном перезвоне и колоколах. Он выпивает. В памяти его звонят колокола. Их звон, несущийся к морю, вызывает рифы воспоминаний, которые разлетаются и оживают, возвращаются, окутывая его душу чем-то тяжелым и бесчеловечным. «Время! Время! — думает он. — Бог мой, неужели до этого дошло, неужели я теперь наконец понял?» И углубившись в воспоминания, думая не о Пейтон, а о том, что он теперь наконец понял — то, что безвозвратно потерял ее, — он вспоминает непрекращающийся звон колоколов. Упорно, с беззастенчивой уверенностью они отбивают проходящие часы, прокатываясь по дому вечно, день и ночь. Кажется, будто он слышал их впервые, хотя сейчас они молчат, застыв в своих зажимах. Гости пьяно пошатываются перед его глазами, дантист резко и больно вцепился в его локоть. «Эти колокола, — думает он, — эти колокола». Почему они вернулись сейчас, приведя его в такое отчаяние? Через двадцать лет. Свет в зале становится золотым — в волосах Пейтон появляются рыжеватые пряди.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!