Генерал Снесарев на полях войны и мира - Виктор Будаков
Шрифт:
Интервал:
И словно бы продолжая начатую мысль о своём будущем, в письме жене размышляет: «Если бы меня выбрали почётным казаком Камышевской станицы, я бы не прочь был пойти к Каледину; Араканцев — это мой товарищ по Академии, и когда я… ездил в Михайловскую, я в Урюпинской заходил к Араканцеву, и мы много с ним тогда проговорили и провспоминали прошлое. Сверх того я убеждён, какие бы ни свершались в России пертурбации, на Дону было и останется спокойно. Мне приходило даже иногда на мысль сплавить вас всех на тихий Дон».
(Нет, не тихим выдастся Дон, отсюда — начало белой борьбы, а позже разделится он, как на уходящие друг от друга протоки-рукава, на враждебные друг другу казачьи силы, заполыхает Вёшенским восстанием, будет, словно штыками, насквозь проколот карательными красными войсками. Снесарев помнил донской край мирным, единым, богатым, может, именно такая детская и юношеская память не давала проявиться обычной его проницательности и увидеть огнём объятый день завтрашнего Дона.)
А фронтовые летние дни проходят в чересполосице дурного и совсем дурного, редко хорошего или, по крайней мере, грустного. Войны словно бы и нет — ни канонады, ни даже одиночных выстрелов, редки учения, ещё реже — атаки и контратаки. Действительно, довоевывание. Хотя Ставка шлёт директивы, штабы пишут, военачальники тасуются, как короли и валеты в карточной колоде.
Заехал проститься отстранённый от дивизии старый приятель, будущий участник Белого движения Скобельцын, отец будущего советского академика-физика, который откроет электронно-ядерные ливни, ядерный каскадный процесс и многое другое, благодаря чему станет знаменит. Снесарев в нескольких строках и с грустью, и с невольным юмором, и с радостью пишет о кадровых перетасовках: «Отстранил его Гутор, который сам сейчас отстранён. На место Гутора назначен Лавр Георгиевич, о котором в газетах пишут очень тепло и красиво как о народном герое. Я рад за этого хорошего человека и моего личного друга».
Поутру генерал участвовал в празднике мусульман своей дивизии, присутствовал на моленье, поздравлял, пил чай, чем несказанно обрадовал солдат, в основном с Волги и Кавказа, да и сам напитался от них радостью, видя, что у них не угас государственный инстинкт и что они «понимают пользу дисциплины и не утеряли веры в своего Бога».
У многих это чувство государственности и долга измялось в окопах, поколебалось царевым отречением, было оглушено комиссарствующей ратью, и как плоды этой митингующей рати, готовой ради обманной свободы иссечь на куски государство, Снесарев отмечает ещё в начале войны немыслимое: «Великорусы-солдаты (конечно, из мерзавцев) говорят: мы дойдём до Киева, а там пойдём к себе, а хохлы пусть себя обороняют сами, своё хохлацкое царство. Так наивно и не вовремя надумана самостийность Украины». И великорусы не чают добраться до далёкой своей сибирской или онежской деревни, да в ней и увидеть своё государство. И донские, и уральские, и иные казаки не прочь отделиться от большой Родины, слышал же он, как из его дивизии казаки вместе с верным ему Осипом в вечерний час тихо переговаривались, мол, бог с ней, с Россией, казакам лучше жить самим по себе, вот только не ошибиться бы, кого выбрать: атамана или… короля.
Армию словно дьявольский вихрь рассеял на воюющих, пленённых и дезертирствующих. Последние — самая зловонная короста армии. «Они, эти бродяги, дезертиры, грабители, насильники… трусливые и дрянные солдаты, отравляют всё наше существование; ещё нам-то в этом отношении сносно, так как мы всегда в сфере огня, а бездельники эти его не любят, но дальше от нас вглубь дезертиры собираются кучами и толпами, и там они ужас не только для населения, но и для штабов, транспортов, обозов. Когда мы их встречаем на нашем пути, то кричим им: “Куда тащишься, сволочь!” — и они, поджав хвост, виновато плетут нам какую-либо оправдательную историю, но на 20–25 вёрст от фронта они уже дерзки и невиновны, они рассказывают другие истории и ведут себя нагло. На 30–35 вёрст их наиболее густая волна, а дальше в глубь страны они всё больше и больше редеют, пока, наконец, не становятся отдельными единицами; такие единицы улавливаются ещё даже на 150 верстах от фронта. Что они делают, этого нельзя передать; даже мы иногда, проезжая ночью по деревням, слышим крики насилуемых женщин, но у нас эти насильники, как правило, обычно этим самым актом и кончают свою карьеру. Глубже — эта картина шире, ужаснее… невиданный и неузнаваемый лик армии, эта картина завершения трёхлетней войны — вот это видеть нестерпимо… и некуда скрыться от всего этого».
И вдруг во второй половине июля тональность его настроений, впечатлений, размышлений меняется. Оттого ли, что противник, так долго наступавший, приостановлен; оттого ли, что его дивизия расположилась неподалёку от Хотина, местечка, славного русской победой ещё в середине восемнадцатого века, победой, воспетой великим Ломоносовым в «Оде на взятие Хотина» в новых, силлабо-тонических ритмах, живых в русской поэзии и поныне; оттого ли, что его дивизия преображается, крепнет, обращает на себя соседское внимание способностью снова наступать, «вчера один из полков моих принимал участие в деле и вёл себя прекрасно, никакого сравнения с другими»; наконец, оттого ли, что думающий о родине, о стране детства везде находит для воспоминаний и сравнений родственные степи и холмы: «Кругом степная природа, всё покрыто степными цветами, и сухой ветер играет изгибами земли, как это я часто наблюдал в дни золотого детства. После обеда все разморены от жары, ложатся спать, а я беру двух казаков и иду на пункт. Они тоже воспринимают аналогию и повторяют мне: “Совсем как у нас на Дону летом”. И они начинают пересчитывать цветы, давая им забавные станичные названия, которые несут меня к прошлому, и я то смеюсь, то предаюсь грусти… я не особенно люблю взращённые человеком цветы, но посеянные рукой Бога на степном просторе я люблю безумно, как могу я любить. Ведь и моё сердце выросло на степных просторах…»
Теми днями — его первый приказ «о движении вперёд бронированного поезда». Было самое вольготное время для неподчиняющихся, и начальник бронепоезда поначалу заупрямился; пришлось Снесареву в несвойственных ему тонах просительности уламывать его, пока тот согласился дать подприказ двигаться. Но драма, разумеется, заключалась не в задержке, а в самой сути главных слов приказа — «движение вперёд». Строго говоря, куда вперёд? На запад, где немцы? На север, где временная, временщическая клика? На восток, где дезертиры загаживают дороги и вагоны? Через год бронепоезда станут железными многожерловыми убийцами всех, противящихся уже большевистской революции, и, как всюду, в двухполюсном мире за его бойницами будут находиться злые и способные к милосердию, знающие и обманутые, мрачные и весёлые.
И трудно сказать, куда прогромыхал и как далеко ушёл тот бронепоезд, — может быть, предвестник грозного красного гула, вполне вероятно, и поныне гулко и тяжело катящийся на красных колесах.
Временное правительство, дёргаясь слева направо, справа налево или дёргаемое таким образом, ввело на фронте революционные суды. Возвратилась смертная казнь. Военно-полевые, теперь революционные суды выглядели так: наряду с тремя офицерами ещё и три солдата. Снесарев сразу почувствовал, что этот демократический придаток в судах — три солдата (эх, широка Русь от птицы-тройки до тройки ОПТУ) — «окажется самым злым, требовательным и карающим», и что надо «рекомендовать осмотрительность и обязательное присутствие защитника (новый закон допускает его присутствие, но не делает его обязательным)».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!