Безумие - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Зачем Ты, Светлый Боже, попустил такое?
Чтобы показать вам, сколько стоит ваша свобода.
Санитары подбежали опять. Погрузили на носилки Маниту. Подняли носилки, понесли. Ночные спутанные волосы Маниты свешивались с носилок, мели мраморный пол черными грязными хвостами.
Навстречу смерти! У тебя не получилось. У тебя не вышло. Не вышел цирковой номер. Тебе оставалось совсем немного. Лишь перейти черту. Вы бы все выбежали на снег. Босиком. Бежали. И в вас бы стреляли сзади. И стреляли спереди. И сбоку и снизу и сверху. Отовсюду. В кольце огня. В кольце ветров. Сдохнуть не на койке под инсулином. Не на процедурном столе под током, тряся ногами и стуча головой о холодную сталь. Прекрасно умереть под снегом и ветром. Последнее, что ты ощутишь, это боль: разрезанное ножом метели лицо, оно уже никогда не будет молодым и красивым.
Упадешь под ноги прохожим. И тебя подберут. Милиционеры в свистки засвистят. Бросят в мимоезжий грузовик, отвезут на погост. И похоронят без гроба, в больничную простыню завернут, как татарку.
Боланд стоял, будто спал. Как замороженный, среди теплых, отчаявшихся, оттаявших. Ледяные руки, ледяные ноги. Его облили на морозе мертвой водой. Теперь он не разогнется. Не шевельнется. Пусть народ катится колесом. Это все случилось в его больнице. На него подадут в суд. Его уволят. А он будет смеяться. Смеяться над ними над всеми. Ему все это приснилось. Почему нет?
Сердце твое, оно тоже изо льда. Разве лед болит? Разве болит мрамор?
Валидол растаял под языком. Ты так и не узнал природу бреда.
Маниту два санитара несли вверх по опустелой лестнице. Люди рассеялись. Больных растащили по палатам. Сестры сбились с ног, делая уколы. Звенели, раскалываясь, ампулы, осколки летели в мусорницы. Доктора пытались осознать, что произошло. Не все могли. Кое-кто усмехался над собой: а не сошли ли мы все разом с ума? Коллективное помешательство, ведь есть оно, есть? В учебниках же написано? И у Каннабиха, и у Мейнерта, и у Самохвалова. Кто пытался поверить в правду – заглядывал, сквозь натянутые между лестничных пролетов сетки, вниз. Пустой вестибюль. Чистый гладкий мрамор. Часы идут. Огромный круг циферблата горит слепой Луной.
Красный флаг под ударами метели развевается, рвется над зарешеченным окном.
Улица Ульянова, психбольница номер один, полный порядок.
Плакат: РОДНОЙ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ – СЛАВА! – над входом.
Вход есть. Выхода нет.
А так все гладко. Все чисто.
Как ничего и не было.
Да и не было ничего.
Доктор Сур медленно поднимался вверх по пустой лестнице.
Один.
Доктор Запускаев стоял в коридоре. Грыз ногти.
В кабинете главного врача заполняли протокол.
В десятой палате все больные лежали на койках наспех разбросанными по двору дровами.
Кто бормотал. Кто вскрикивал. Кто уже спал под уколами, храпел зычно.
Белая борода Блаженного торчала вверх заиндевелой метлой над скомканной простыней.
Крюков царапал грязными, в краске, ногтями матрац. За его спиной у стены сохли новые этюды.
На последней ступеньке лестницы сидел рыжий Витя из палаты буйных и плакал, уткнул лоб в колени.
Нянечка Анна Ивановна тихо подошла к Вите, обняла его за плечи, тихо, ласково стала успокаивать, приговаривать: ну что ты, милок, что, родимый, что ты, голубь сизокрылый, что сокрушаться-то, все уж давно кончилось, все сделалось, что должно сделаться, а разве что поправишь?.. разве время-то поправишь?.. ведь его никогда не поправишь, так что и не плакай зря, – и тихо стала тянуть вверх, мол, давай вставай, и шептала: что рассиживаться, иди приляг, – и он послушался, встал, пошел с ней, за ней.
Так шли по пустому коридору, двое, поддерживая друг друга, маленькая, колобком, старушка с круглым лунным личиком, и мужичок с ноготок, ковыляли, переваливались с ноги на ногу, шаг, еще шаг, еще шаг, и так дошли до палаты, и палата показалась Вите родным домом. Анна Ивановна завела Витю в палату, довела до койки. Он сел, пружины тихо пропели под ним. Анна Ивановна тихо перекрестила его: ну вот, милочек, и добрались, вот и дошли, ложись, отдыхай.
Витя лег. Нянечка наклонилась над ним и тихонько сказала, отдувая старческим дыханьем рыжую прядь от его щеки:
– Забудь все. Все забудь. Ничего не было.
Потом приблизилась еще, совсем вплотную, прижалась морщинистой яблочной теплой щечкой к Витиной мохнатой седой щеке и сказала:
– А будет все только одно хорошее. Так и знай.
И разогнулась тяжело, и ушла, шаркая старыми, обшитыми собачьим мехом шлепанцами.
* * *
– Возьмите. Возьмите, пожалуйста. Только никому.
– Что никому?
– Никому не показывайте.
Манита догнала доктора Сура в коридоре, когда он направлялся в ординаторскую после обхода.
Схватила за локоть.
Она сунула ему, из руки в руку, сложенные вчетверо тетрадные листки в клеточку.
Из тетради по арифметике для начальной школы.
Исписанные мелким убористым почерком.
Сур хотел прочитать. Манита быстро закрыла, накрыла листки руками, лицом, грудью. Как птица птенца.
– Нет. Не надо здесь. Никому не показывайте! Нельзя.
– А мне-то можно прочитать? Потом?
Манита миг глядела на врача.
– Вам – можно.
– Ну прочитаю. И что?
– Это очень важно. Очень. Прочитаете – и отнесите, куда нужно. Кому нужно.
– А кому?
Сур ничего не понимал.
Сунул листки в карман халата.
Манита дрожала всем телом.
– Вы не думайте. Я не псих. И тут половина – не психи. Просто несчастные. Просто! Просто! Это – письмо.
– Письмо?
Он обхватил пальцами квадрат бумаги в кармане. Мял, гладил.
– Да. Письмо. О нас. Обо всех нас. О том, что с нами тут делают.
Голос больной Касьяновой был тверд. Она не бредила. Она не шутила.
И она – не обманывала.
И вдруг, внезапно, разом, он все понял.
И – ужаснулся.
– Вы… Тут много подписей?
Он уже знал, что – много.
Она кивнула.
– Вы… написали его… до восстания?
Он называл бойню в вестибюле восстанием. И она была благодарна ему за это.
– Да. За неделю до него.
– Почему… даете мне только сейчас? И – почему мне?
– Боюсь, что меня… – Она низко опустила голову, подбородок коснулся ключицы. – Замучат… И за это тоже.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!