Словацкая новелла - Петер Балга
Шрифт:
Интервал:
— Может!
Он повел плечами, и мне почудилось, будто качнулись две здоровенные оглобли.
— Мы поговорим еще, когда вы к нам снова придете. Пока заберемся на верхотуру, все мировые проблемы разрешим. Вот погодите, вам еще покажется, будто вы по якубовой лестнице на небо заползли. С непривычки…
Мы попрощались. Курачка взглянул на часы.
— Как не доберу положенных четырех часов, я мертвый. И эти свистуны начнут на меня фыркать, рассоримся и будем дуться неделю, пока снова не станем все заодно, как положено. Да кто же их знает, может, они сейчас тоже не спят, — вдруг предположил он. — И этот бродяга Йожо где-нибудь шляется, сволочь. У него послезавтра именины. Мы ему сердце такое выточили — сплошь одни окна, и в каждом окне — девушка, правда, мордашка только, не целиком. Не вполне еще готова вещица, нужно бы мне ее полакировать.
Перевод В. Мартемьяновой.
Ладислав Тяжкий
У НЕИЗВЕСТНОГО СОЛДАТА НЕТ МОГИЛЫ
Они опять идут, я слышу тишину, в которой они шагают, их шаги беззвучны, все стихает при их появлении. Они страшны, люди их боятся, хотя жаждут ненавидеть их — ненавидеть дозволено, но прикасаться к ним никому не разрешено, можно только кричать, плевать, ругаться. Где научились словаки такой ругани и злобе? Немцам и венграм это безразлично — словаки их ругают, а они ни слова не понимают, это только словаки способны за одно лето научиться немецкому или венгерскому языку. Эти же идут молча, опустив головы; весь город высыпает на Главную улицу, люди опять будут глазеть на них, стараться заглянуть им в глаза, прочесть в них, кто убивал, а кто раскаялся. От их шагов как бы ширится тишина, и она, эта тишина, вселяет страх, странный страх, от которого стынет кровь и немеет разум, точно чума, точно… Потому, что их много, потому, что никто не знает, куда их ведут, ведут каждый день все новых и новых, но нам кажется, что это одни и те же, — такого огромного, такого смиренного войска мы еще не видели. Почему они молчат? Только потому, что не умеют говорить, или из-за того, что люди кричат на них? Сначала по-словацки, да так страшно, а потом пытаются кричать на ломаном немецком или венгерском. Я даже во сне слышу их крик. Война капут! Гитлер капут! Хорти капут! Рейх!.. Корона святого Иштвана!.. И как только гнусно выражаются! Еще ничего, если б орали только подростки, а то и старики, и люди в общем-то будто бы и разумные. Ах, сколько их! Человек не поверил бы, что столько людей может вести всего несколько солдат с собаками. Их так много, а я одна. У меня всего два глаза, мне приходится смотреть не только глазами, но и сердцем. Авось сердцем никого не пропущу. Только бы я… Сожму губы, прикушу язык, мне нельзя кричать, сегодня нельзя, не то стану такой же, как все, нет, я буду только всматриваться, искать его взглядом… Я вся трясусь, дрожу от горя, и только сердце мое каменеет от этой безысходной боли и хочет выскочить из груди — из той груди, которой я его кормила, потому что правая у меня болела, — оно бьется, потом затихает, смягчается, и я больше не чувствую его, не слышу, оно куда-то спряталось, руки слабеют, оно замирает.
— Мама, что с вами?
Ничего, доченька, сердце… Оно делает, что ему вздумается, я не могу справиться с ним. Опять идут, слышишь? С трудом перевожу дыхание.
— Мама, сегодня вам не надо бы идти…
Что мне ответить ребенку? Не надо бы, но я должна, доченька, сердце у меня разорвалось бы, ты знаешь, я должна их видеть, а вдруг сегодня он окажется среди них…
Теперь она схватит меня за руку, расплачется, по ее бледным щечкам потекут слезы, девочка боится за меня, а может, стесняется матери, ей уже четырнадцать, конечно, стесняется — ведь ребята видят ее с матерью, с сумасшедшей… Все думают, что я сумасшедшая, дочка даже чуточку побаивается этого, я вижу по ее глазам, что она боится одиночества; не будь меня, она осталась бы одна, как он… Взял свой сундучок… Боже мой! Он нес этот сундучок на плече и притворялся, будто не боится, молчал так же, как они, чтобы не выдать свой страх. Почему солдаты стыдятся страха? Дочка боится меня, боится посмотреть мне в глаза, и я не в силах смотреть в ее чистые, как небо, глаза, меня ослепляет ее невинность, но когда я вижу в зеркале свои глаза, то тоже боюсь самой себя. Это уже не я — я очень изменилась, доченька, очень. Я знаю, когда начала меняться — когда мое лицо и мысли устремились к земле и вместо солнца я стала видеть могилу; я была с ним на том свете, больше чем с вами, лицо мое бледнело, волосы седели, и только земля была черной, как сундучок, который он принес от столяра. Вот тогда-то я, должно быть, схватилась за сердце, тогда мне показалось, что он принес на плече не солдатский сундучок, а черный гроб; мальчик как-то съеживался под ним, усыхал, а гроб рос, и я уже видела его лежащим в этом гробу, мертвого, окровавленного, в пропитанной кровью одежде, и только лицо его зеленело, и я не знала, молиться над ним или плакать, и я плакала — сердце приказало мне плакать, я причитала над ним, и он начал оживать, покраснел — ему было стыдно, — но и пожалел меня, я знаю, он упрям, потому что очень сердоболен; тогда он в последний раз обнял меня и сказал: «Не плачьте, мама, не плачьте…» Как мне было не плакать, если я так горевала! Ведь я уже тогда знала, что не дождусь его с войны, не увижу больше: это видение — сундучок, превратившийся в гроб, — было плохим предзнаменованием. Он смеялся, когда я ему рассказала, как видела его в гробу, и все смеялись: мне, мол, мерещатся призраки, я плохо, кончу, если всюду буду видеть смерть, ведь никакой войны нет — когда он шел в армию, войны и вправду не было, но потом, когда он закончил обучение, потом началась война; чтобы ее начать, ожидали
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!