Парижские мальчики в сталинской Москве - Сергей Беляков
Шрифт:
Интервал:
23 апреля 1939 года, еще в Париже, ей приснился вещий сон. Она подробно описала его в своей записной книжке: “Иду вверх по узкой тропинке горной – ландшафт св. Елены: слева пропасть, справа отвес скалы. Разойтись негде. Навстречу – сверху лев. Огромный. С огромным даже для льва лицом. Крещу трижды. Лев, ложась на живот, проползает мимо со стороны пропасти. Иду дальше. Навстречу – верблюд – двугорбый. Тоже больше человеческого, верблюжьего роста, необычайной даже для верблюда высоты. Крещу трижды. Верблюд перешагивает (я под сводом: шатра: живота). Иду дальше. Навстречу – лошадь. Она – непременно собьет, ибо летит во весь опор. Крещу трижды. И – лошадь несется по воздуху – надо мной. Любуюсь изяществом воздушного бега.
И – дорога на тот свет. Лежу на спине, лечу ногами вперед – голова отрывается. Подо мной города… сначала крупные, подробные (бег спиралью), потом горстки белых камешков. Горы – заливы – несусь неудержимо; с чувством страшной тоски и окончательного прощания. Точное чувство, что лечу вокруг земного шара, и страстно – и безнадежно! – за него держусь, зная, что очередной круг будет – вселенная…”985
В начале сентября 1941 года по улочке города Чистополя шел Георгий Эфрон. “Юный, стройный, с высоко вскинутой головой и прищуренными глазами”.986 Под ногами вместо привычного ему тротуара – деревянные мостки. Вокруг вместо пышных османовских зданий Парижа, вместо помпезных сталинских домов Москвы – деревянные домики “с мезонинами и затейливыми резными наличниками окон, с розетками тесовых ворот”. Бабы стоят в очереди у водопроводной колонки. Дети спустили на водную гладь громадной лужи “самодельный плотик”. Мур шел и будто не замечал всей этой русской экзотики. За ним наблюдали две женщины, с которыми он только что попрощался, – Наталья Соколова и Жанна Гаузнер. Последняя “с каким-то печальным недоумением” сказала: “Европеец, а вон куда занесло… И один. Совсем один”.987 Жанна, дочь Веры Инбер, сама была настоящей парижанкой. Выросла во Франции и только в двадцатилетнем возрасте приехала в Москву. В Муре она узнала настоящего европейца.
В самом деле один, в чужой стране (он всё больше понимал, что в чужой). И никого рядом. Мур давно был взрослым, но всё же привык к материнской заботе, надоедливой и родной. Ему было скучно гулять с Цветаевой, ходить в гости к ее друзьям и знакомым, он всё чаще отказывался появляться с нею на людях, а если и приходил в гости, то сидел “как волк на аркане”.
Цветаева иногда брала Мура за руку, как “берут маленьких детей, когда хотят увести от опасности”. Смотрелось это странно, ведь Мур был значительно выше и крупнее ее. А иногда она сама “опиралась на его большую руку, словно искала поддержки”.988 Но в Елабуге, видимо, он ей в этой поддержке отказал. А теперь и его уже некому было взять за руку.
За год до смерти Цветаевой Мур записал в дневнике: “Я решил теперь твердо встать на позиции эгоизма”.989 Так что был он эгоистом не только “тяжелым”, но и принципиальным. И вот теперь он оказался в мире, где подавляющему большинству людей не было до него дела. С этого времени он всё чаще пишет о семье, думает, мечтает, вспоминает. Тема для него болезненная. Еще летом, скучая на даче Кочетковых, он рассуждал о распаде своей семьи. Распад, считал Мур, начался еще в Париже с разногласий между матерью и сестрой, когда Аля ушла из дома, стала жить отдельно, а потом и вовсе переехала в СССР. Но распад Мур видит и “в антагонизме матери и отца”. “Семьи не было, был ничем не связанный коллектив”.990 И все-таки тогда, летом, Мур был не прав: семья существовала, пока жива была Цветаева, пока они с Муром отправляли посылки Але и носили передачи Сергею Яковлевичу. Не видели его, но знали, что он жив, что находится с ними в одном городе, пусть и за тюремной стеной. Когда Мур подрос и стал носить отцовский пиджак и брюки, он не просто пополнил свой гардероб: “Я рад носить его вещи – какая-то этим образом устанавливается связь с ним”991, – признавался себе Георгий Эфрон.
Теперь не стало Марины Ивановны. Сведений об отце у Мура не было. Собственно, их и не будет больше, хотя Сергей Яковлевич в то время еще жив, ждет, когда приведут в исполнение смертный приговор, вынесенный 6 июля 1941 года. Аля в лагере, связь с ней временно потеряна. Только в начале 1942-го они с Муром будут снова переписываться и Мур расскажет ей о своем одиночестве: “Пока что я исключительно активно и интенсивно общаюсь… с самим собой. Я спорю, разговариваю, строю карточные домики и разрушаю их, морализирую – и всё это с самим собой. Я никогда еще не был так одинок. Отсутствие М.И. ощущается крайне. Я вынужден, будучи слишком рано выброшенным в открытое море жизни, заботиться о себе наподобие матери: направлять, остерегать, обучать, советовать… Это тяжело и скучно”.992
Сами письма Мура к сестре стали другими. Прежде Мур просто рассказывает сестре о своих делах, о событиях и впечатлениях. Его сообщения информативны, но легкомысленны. Теперь послания Мура – теплые и нежные. Во всем мире у него осталась только сестра. Еще, конечно, тетки и Муля Гуревич, но сестра все-таки ближе. Общение с ней, хотя бы эпистолярное, для него теперь необходимо: “Постараюсь часто писать, и ты тоже постарайся. Я всегда горжусь тобой, никогда не забываю о тебе…”993 Как он теперь заботлив и внимателен к сестре, как переживает за нее, как ждет ее ответа! “Всякий раз твои письма для меня праздник – праздник потому, что они суть части чего-то неразрывного и длительного, они дают надежду на то, что предстоят нам времена лучшие; они сохраняют воспоминание обо всех нас как о семье, как о целом; а в эти дни, про которые можно сказать подобно Гамлету: «Распалась связь времен», совершенно необходимо делать все, чтобы найти именно эту связь – и вот твои письма «восстанавливают времена» по линии простых человеческих отношений”.994
Но что такое полное одиночество, он по-настоящему узнает в эвакуации, в Ташкенте. Когда будет болеть – один, в своем углу, – и некому будет принести лекарство, некому подать тот самый “стакан воды”, который бывает нужен не только в старости. Родных в городе нет, нет друзей, а соседи боятся подхватить от него инфекцию. Нельзя сказать, будто Мур был совсем уж равнодушен к страданиям близких. В тех же коммунальных скандалах он переживал за мать, которую оскорбляли и обижали чужие, неприятные им обоим люди. Он и в 1940-м много думал об отце и о сестре. Но теперь, испытав, что значит жить в одиночестве, болеть в одиночестве, он будет иначе смотреть на свое прошлое, иначе видеть настоящее.
1 января 1943 года Мур в первый и последний раз в жизни встретит новый год один. Совершенно один: “без ложной торжественности, без шумихи”. Он будет жить тогда в Ташкенте, в общежитии. Соседи соберутся в дальней комнате, их вечеринка будет не слышна в его каморке. Мур сравнил себя с девушкой, “которую не пригласили танцевать”. Во всём многолюдном Ташкенте не найдется человека, который позвал бы его на праздник. Мур “выпил ровно столько, чтобы опьянеть без неприятных последствий”. А на следующее утро написал Але большое письмо: “Вплоть до самой смерти мамы я враждебно относился к семье, к понятию семьи. Мне казалось, что семья тормозила мое развитие и восхождение, а на деле она была не тормозом, а двигателем. И теперь я тщетно жалею, скорблю о доме, уюте, близких и вижу, как тяжко я ошибался”.995
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!