Бен-Гур - Льюис Уоллес
Шрифт:
Интервал:
Медленно, но неуклонно, с ужасающим постоянством болезнь прогрессировала. Через какое-то время она убелила сединой их головы, покрыла язвами их губы и веки, усыпала чешуйками их тела; затем проникла в горло, сделав их голоса визгливо-резкими, и в их суставы, затруднив им движения. Мать, к сожалению, прекрасно знала, что со временем болезнь, от которой нет спасения, достигнет легких, кровеносных сосудов и костей, с каждой новой победой делая их страдания все более и более ужасными. И процесс этот будет продолжаться вплоть до самой смерти, которая одна сможет освободить их от этих страданий, но которой им придется дожидаться еще долгие годы.
Наконец наступил еще один ужасный день – тот день, когда мать, движимая своим долгом, все-таки сообщила Тирце название поразившей их болезни. В тот день обе женщины, преклонив колена, в отчаянии вознесли молитвы Богу, умоляя Его побыстрее послать им смерть.
Но со временем они так устали от своего недуга, что решили не говорить о нем между собой, молча воспринимая все ужасные перемены в своих телах. В пику болезни они стали держаться за существование. Теперь одно лишь связывало их с миром за стенами их темницы: забывая о своем собственном одиночестве, они поддерживали свой дух разговорами и мечтами о Бен-Гуре. В этих мечтах он воссоединялся и с матерью, и с сестрой, поскольку был равно предан им обеим и равным образом радовался бы встрече с каждой из них. Свивая и переплетая эту тонкую нить воспоминаний, они обретали силу продолжать существование. Именно в этот момент мы и застали их, когда голос Гесия проник к ним в темницу, где они уже двенадцать часов страдали от голода и жажды.
Свет факелов окрасил темницу в дымно-красный цвет, и в этом свете явилась им свобода. «Господь добр», – воскликнула вдова, имея в виду не то, что было, а то, что произошло сейчас. Не может быть лучшей благодарности за сиюминутное благодеяние, чем забвение прошлого зла.
Трибун твердым шагом вошел в камеру; но тут из угла, в который забились обе женщины, до него донесся крик, исторгнутый чувством долга из груди старшей:
– Нечисты, нечисты!
Каких мук стоило матери исполнение этого долга! Даже радость избавления не смогла заставить ее забыть о последствиях освобождения, которое было уже близко. Прежняя счастливая жизнь стала для них навеки невозможной. Если она приблизится к дворцу, который был ее домом, она должна будет остановиться у входа и прокричать: «Нечиста, нечиста!» Ее сын, о встрече с которым она грезила все эти годы, должен будет, встретив ее, держаться подальше. Если же он, простерев руки, бросится к ней, чтобы обнять, она ради своей любви к нему должна будет ответить: «Нечиста, нечиста!» Да, о читатель, мужественная женщина отважно приняла свою судьбу, прокричав те слова, которыми ей теперь суждено приветствовать всех вокруг: «Нечиста, нечиста!»
Трибун содрогнулся всем телом, услышав их, но не отступил ни на шаг.
– Кто вы? – спросил он.
– Две женщины, умирающие от голода и жажды. И все же, – нашла в себе силы произнести мать, – не подходи к нам и не прикасайся к полу или стенам. Мы нечисты, нечисты!
– Поведай мне о себе, женщина, – твое имя, когда вы были заключены сюда, кем и за что.
– Когда-то в городе Иерусалиме жил князь Бен-Гур, друг всех благородных римлян. Его дарил дружбой сам цезарь. Я его вдова, а эта девушка со мной – его дочь. Как я могу сказать тебе, за что нас сюда бросили, если этого не знаю? Думаю, только за то, что мы были богаты. Валерий Грат может сказать тебе, кто был нашим врагом и когда началось наше заключение. Я же не могу этого сделать. Посмотри, во что мы превратились, – посмотри и сжалься над нами!
В камере было почти нечем дышать от каменной пыли и дыма факелов, но римлянин все же подозвал к себе одного из факелоносцев, который и записал этот ответ слово в слово. В этих немногих словах, кратких и емких, было все: их судьба, обвинение и молитва. Рядовой человек не мог бы сделать этого, и трибун не испытывал ничего, кроме жалости и доверия.
– Вы выйдете на свободу, женщина, – сказал он, складывая табулы. – Я пришлю тебе еды и питья.
– И какой-нибудь одежды, и воды, чтобы омыться. Мы будем молиться за тебя, о благородный римлянин!
– Как вам угодно, – ответил он.
– Господь добр, – сказала, всхлипывая, вдова. – Да пребудет он с тобой!
– И еще, – продолжал трибун. – Я больше не смогу вас увидеть. Соберитесь, сегодня вечером я прикажу вывести вас к воротам башни и отпустить на волю. Ты знаешь закон. Прощайте.
Отдав приказание своим спутникам, он вышел из камеры.
Спустя некоторое время в камеру пришли несколько рабов с большой корчагой воды, тазиком и полотенцами, подносом с нарезанным хлебом и мясом и женской одеждой. Сложив все это на пол, они вышли из камеры.
В середине первой стражи[128]солдаты вывели двух женщин из ворот башни и оставили их посреди улицы. Таким образом, римская власть сняла с себя всякую ответственность за них, и в городе их отцов несчастные снова обрели свободу.
Подняв взоры к звездам, которые, как и в доброе старое время, добродушно подмигивали им с небес, женщины задали себе единственный вопрос: «Что дальше? Куда направиться?»
Примерно в то время, когда Гесий, надсмотрщик, появился на пороге кабинета трибуна в Антониевой башне, по северному склону Масличной горы[129]поднимался пеший путник. По обеим сторонам тропы, неровной и пыльной, кое-где виднелись сожженные солнцем кустики травы, поскольку в Иудее наступило сухое время года. К счастью для путника, он был молод и силен, к тому же облачен в просторное льняное одеяние, которое холодило его тело.
Он поднимался медленно, часто бросая взгляды вправо и влево; но не как человек, не уверенный в своей дороге, а скорее как странник, давно покинувший эти места и теперь радующийся новой встрече с ними. Он словно бы давал понять: «Я так рад снова встретиться с вами; позвольте же мне понять, как вы изменились».
По мере того как путник поднимался все выше и выше, он время от времени останавливался, чтобы насладиться открывающимся перед ним видом, ограниченным возвышающимися на горизонте горами Моав[130]. Но, приблизившись наконец к вершине, путник ускорил шаги, не обращая внимания на усталость. Теперь он шагал, не останавливаясь и не озираясь по сторонам. На вершине же – чтобы подняться на нее, ему пришлось сойти с тропы – он резко остановился, словно задержанный чьей-то сильной рукой. Случись здесь посторонний, он мог бы заметить, что глаза путника расширились, щеки его разгорелись, дыхание участилось. Все это было следствием взгляда на ту картину, которая расстилалась перед ним.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!