Королевская аллея - Франсуаза Шандернагор
Шрифт:
Интервал:
Плаванье это прошло столь же занимательно, как и первое: несколько штормов, несколько пиратских налетов, морская болезнь, вынуждавшая мать и Констана то и дело извергать в море содержимое своих желудков. Но на сей раз я занемогла еще сильнее, чем они. Лихорадка, полученная на Мартинике, и скверная корабельная пища сделали свое дело: я лишилась чувств и речи и выглядела настолько мертвою, что меня решили без церемоний выбросить за борт, на мое счастье, мать захотела перед этим последний раз взглянуть на свою дочь. Обнаружив, что мой пульс еще слабо бьется, она вскричала: «Моя дочь жива!», и это меня спасло. Она согрела меня собственным телом, растерла водкою, и я вернулась к жизни в тот самый миг, когда пушкари уже готовились выстрелить в знак прощания с телом. Однажды, когда я рассказала эту историю при Дворе, в присутствии епископа города Меца, этот неизменно любезный господин объявил: «Мадам, из такого далека ради пустяков не возвращаются!» Но в тот день мне отнюдь не казалось, что меня вернули к лучшей жизни.
Мы высадились в Ларошели в первые дни осени 1647 года; все наши пожитки и богатство составляли сундук с тряпьем, молитвенник да «Жизнь знаменитых людей» Плутарха. Одежда моя пришлась не по сезону: у меня только и было, что одно ветхое платьице из серой кисеи, ходила же я босою, как и на островах; немудрено, что я вконец продрогла под ветрами и дождями Пуату. Пришлось, однако, терпеть и обходиться этим скудным гардеробом, в ожидании тетушки де Виллет, которой мать сообщила о нашем приезде.
В течение нескольких недель, показавшихся нам долгими, как месяцы, мы жили и кормились чужими щедротами. Одна добрая женщина, плетельщица стульев и родственница той старой служанки, что последовала за нами в Америку, пустила нас в каморку под лестницей, без окна и камина, в своем убогом домишке возле порта. Как ни жалок был этот приют, мать не выходила за порог, боясь показаться в городе, где она все еще не вернула Ла Плюму и другим кредиторам деньги, одолженные три года назад, по отъезде на острова.
Потому-то она и возложила на Шарля и меня, которых не могли узнать местные буржуа, заботу о милостыне, получаемой на прокорм семьи. Шарль принял это поручение с легким сердцем, для меня же оно было сущей пыткой. Раз в два дня я ходила с глиняным горшком за супом в привратницкую иезуитского коллежа, где мать немного знала одного из наставников, отца Дюверже. Привратник, хотя и предупрежденный отцом-иезуитом, оказывал эту услугу весьма неохотно и выдавал мне хлеб и суп с презрительной миною и угрюмым ворчанием. Однажды я пригрелась в уголке у камина и не сразу заметила, что горшок уже полон и я могу нести еду домой; тогда он пребольно шлепнул меня по щеке, чтобы вывести из задумчивости, со словами: «А ну, убирайся отсюда, маленькая оборванка!»
Можно умереть от холода или голода, но, стоит избавиться от этих напастей, как они забываются. Однако, если вы хотя бы единожды претерпели стыд, то уж он будет терзать вас всю оставшуюся жизнь. Никакие румяна не смогли стереть жгучие следы той пощечины и презрительных или жалостливых взглядов, коими встречали меня прохожие, когда я возвращалась босиком, грязная, промокшая до нитки, в нашу лачугу, с горшком супа в руках.
Наконец, прибыла тетушка и вытащила нас из этой нужды. Тут же все устроилось: проезжая через Ниор, она повидала баронессу де Нейян, мою «почетную» крестную, и вместе они решили, что Шарль, которого мать давно уже мечтала отдать в пажи, поедет в Ламот-Сент-Эре и будет служить у графа де Парабера, губернатора Пуату и зятя баронессы. Кроме того, госпожа де Нейян предложила отправить мою мать в Париж, с тем, чтобы отыскать там моего отца; покидая нас, он сказал, что направится именно в этот город для переговоров с господами из торговой Компании. Что же до Констана, то он должен был ехать в Мюрсэ, — мой дядюшка де Виллет собирался пристроить его в какой-нибудь военный гарнизон; мне тоже предстояло провести зиму в имении, пока родители мои уладят свои дела и вернутся в Ниор.
Но человек предполагает, а Бог располагает. Мы строили планы, не зная о том, что мой отец уже два месяца как умер. Оказалось, что он не был в Париже, а, покинув нас, отправился в Лондон, оттуда во Фландрию, в Лион и, наконец, в Оранж, где и скончался под чужим именем, так и не осуществив задуманное путешествие в Константинополь. По правде сказать, я думаю, что бедняга был подвержен душевной болезни, называемой в Пуату «горячкою»: тот, кто ею страдает, не в состоянии усидеть на одном месте, где бы ни находился.
Тем же октябрем 1647 года мы не знали и другого — что моему несчастному брату Констану осталось жить всего несколько недель, и что мне уже больше не суждено увидеть свою мать живою.
Впрочем, даже будь мне известно, что я осиротела, я бы вряд ли сильно горевала.
Итак, я равнодушно глядела вслед госпоже д'Обинье, уезжавшей от нас по парижской дороге; на прощанье, вместо тщетно ожидаемого поцелуя, я получила от нее лишь совет — «жить, опасаясь всего со стороны людей и ожидая всего со стороны Бога».
Я нашла Мюрсэ сильно переменившимся. Правда, что и сама я вернулась туда совсем иною.
Американские ливни, под коими все росло гораздо скорее, чем под французским солнцем, помогли и мне быстро развиться и созреть. Я выглядела старше своих двенадцати лет и была даже чуточку выше моего кузена Филиппа, которому сравнялось пятнадцать; однако то, что я выиграла в росте, я потеряла в душевном развитии. Будучи в возрасте, когда еще не осознаешь смысла вещей и мироздания, я за короткий трехлетний период увидела столько новых мест и пережила столько приключений, что душа моя вышла из них расстроенною и смущенною, а нрав стал злым и дерзким. Если в детстве я была жизнерадостной болтушкою, то теперь не смеялась вовсе, а говорила чрезвычайно мало. Окружающие люди и события воспринимались мною с тупым безразличием; я научилась ожидать от жизни всего, кроме счастья (хотя на островах вовсе не была несчастною), вернее сказать, я более не надеялась обрести то мирное счастье, которое дарует телу покой, а душе ясность.
Находясь в таковом состоянии, я поначалу затруднялась беседовать с моими кузенами де Виллет. Да и можно ли было признаться им, что деревня, дом, семья, о которых я так горько тосковала в разлуке, обманули мои воспоминания, разрушили надежды?! Я хранила в памяти образ цветущего зеленого края, светлого замка, прелестных детей. Но, прибыв сюда дождливой осенью, увидела холодное, мрачное и грязное захолустье; отсыревшие стены сочились водою, почва обратилась в сплошное болото. Кузины мои, еще не вышедшие замуж, показались мне унылыми старыми девами, вдобавок, весьма провинциального вида и сильно подурневшими; что же касается дядюшки, то он никогда не ездил дальше Марана и не знал ровно ничего, кроме своей Библии и счетов; по нескольким внушениям, которые он мне сделал, я убедилась, что он являет собою тип самого ограниченного протестанта.
Смерть брата Констана, найденного утонувшим в крепостном рве замка, всего через несколько дней после нашего прибытия, окончательно подавила меня. До сих пор не знаю, как это произошло. Позже я часто спрашивала себя, уж не решил ли несчастный, обиженный жизнью юноша покончить с собою. Тот факт, что мне и доселе неизвестно, где он похоронен и лежит ли в освященной земле, доказывает, что подозрения мои не беспочвенны. Однако, если я и не узнала, где его погребли, то по самой странной случайности знаю час похорон. Два дня спустя после несчастья я сидела в комнате кузины Мари и глядела на Сьекский лес за рекой, как вдруг у подножия замка появились Урбен Апперсе, Пьер Тексерон и Тома Тиксье; они вынесли гроб, погрузили его на плоскодонку и взошли на нее вместе с моим дядею. Судно медленно пересекло реку по направлению к лесу, высадившись на берег, трое мужчин подняли гроб на плечи и скрылись в чаще. Я еще долго видела огонек фонаря, которым дядя освещал им путь; потом он померк, а вместе с ним и память о брате; никто более никогда не заговаривал о нем.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!