Сальватор. Том 1 - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
– Не умирайте! Если вы умрете и аббат Доминик окажется свободен от данного слова, тут уж я ни за что поручиться не могу.
– А пока…
– Можете спать спокойно, господин Жерар, если вы вообще способны заснуть.
Эти слова заставили г-на Жерара вздрогнуть, а полицейский сел в карету, пробормотав себе под нос:
– Надобно признать, что этот господин – величайший негодяй, и если бы я верил в людскую справедливость, я бы усомнился в своей правоте.
Потом со вздохом прибавил:
– Несчастный парень этот аббат! Вот кто заслуживает жалости. Отец-то его – старый псих, он меня нимало не интересует.
– Куда едем, сударь? – захлопнув дверь, спросил лакей.
– В гостиницу.
– Господин не отдает предпочтения какой-нибудь заставе?
Ему все равно, по какой улице ехать?
– Отчего же? Возвращайтесь через заставу Вожирар, поедете по улице О-Фер. Сегодня дивная погода, и я должен убедиться, на месте ли этот лаццарони Сальватор. Если предчувствие меня не обманывает, этот чудак еще доставит нам хлопот в деле Сарранти… Трогай!
И лошади понесли во весь дух.
Оставим на время Жюстена и Мину, генерала Лебастара, Доминика, г-на Сарранти, г-на Жакаля, г-на Жерара и вернемся в мастерскую нашего могиканина-художника, знакомого нам под именем Петрус.
Прошел день или два после того, как г-н Жакаль побывал у г-на Жерара, – читатели понимают, что мы не в силах следить за событиями с точностью до одного дня, мы просто пересказываем их в хронологическом порядке. Было половина одиннадцатого утра. Петрус, Людовик и Жан Робер сидели: Петрус – в глубоком кресле, Людовик – в рубенсовском кресле, Жан Робер – в огромном вольтеровском. У каждого под рукой стояла чашка с чаем, более или менее опустевшая, а посреди мастерской – накрытый стол, свидетельствовавший о том, что чай был не единственным угощением в то утро.
Листы, испещренные строчками разной длины (значит, это были стихи), лежали пятью стопками справа от Жана Робера: поэт только что прочел друзьям новую драму в пяти частях и по мере того, как заканчивал каждый акт, откладывал их на пол. Чтение последнего, пятого акта было окончено несколько минут назад.
Драма называлась «Гвельфы и гибеллины».
Прежде чем отдать ее на суд директору театра «У заставы Сен-Мартен», где Жан Робер надеялся получить разрешение поставить пьесу в стихах, он прочел ее двум своим друзьям.
Людовику и Петрусу она очень понравилась. Они оба были художественные натуры, и их глубоко взволновал мрачный образ еще молодого Данте, ловко управлявшегося со шпагой, перед тем как взяться за перо, и без страха отстаивавшего свою любовь, свое искусство, свою свободу. Они оба любили и потому с особенным вниманием слушали произведение третьего влюбленного; Людовик вспоминал при этом свою только-только нарождавшуюся любовь, Петрус же упивался своей пышно распустившейся любовью.
В их ушах звенел нежный голос Беатриче, и все трое, побратски обнявшись, расселись и затихли: Жан Робер мечтал о Беатриче – Маранд, Петрус думал о Беатриче – Ламот-Гудан, Людовик представлял себе Беатриче – Розочку.
Беатриче воплощала собой звезду, мечту.
Сила настоящих произведений заключается в том, что они заставляют задуматься великодушных и сильных людей, но в зависимости от обстоятельств одни думают о прошлом, другие размышляют о настоящем, третьи мечтают о будущем.
Первым молчание нарушил Жан Робер.
– Прежде всего, я хочу поблагодарить вас за теплые слова.
Не знаю, Петрус, испытываешь ли ты то же, создавая картину, что и я, когда пишу драму: когда я намечаю тему и сюжет еще только-только вырисовывается, сцены выстраиваются одна за другой, акты укладываются у меня в голове; пусть хоть все друзья мне скажут, что драма плоха, я ни за что не поверю. Зато когда она готова, когда я три месяца ее сочинял, а потом еще месяц писал, вот тут-то мне нужно одобрение всех моих друзей, чтобы я поверил, что она чего-то стоит.
– С моими картинами происходит то же, что с твоими драмами, – отвечал Петрус. – Пока полотно чистое, я представляю на нем шедевр, достойный Рафаэля, Рубенса, Ван-Дейка, Мурильо или Веласкеса. Когда картина готова – это всего-навсего мазня Петруса, которую сам автор считает весьма посредственной. Что ж ты хочешь, дорогой мой! Между идеалом и реальностью всегда бездна.
– А по-моему, тебе прекрасно удался образ Беатриче, – вмешался Людовик.
– Правда? – улыбнулся Жан Робер.
– Сколько ей, по-твоему, лет? Она совсем девочка!
– В моей драме ей четырнадцать, хотя на самом деле она умерла в десятилетнем возрасте.
– История лжива, и на сей раз она, как обычно, все перепутала, – возразил Людовик. – Десятилетняя девочка не могла оставить столь заметный след в душе Данте. Я с тобой согласен, Жан Робер: Беатриче, должно быть, около пятнадцати лет; это возраст Джульетты, в этом возрасте люди влюбляются и способны пробудить любовь в другом сердце.
– Дорогой Людовик! Я должен тебе кое-что сказать.
– Что именно? – спросил Людовик.
– Я ожидал, что тебя, человека серьезного, человека науки, материалиста, наконец, поразит в моей драме описание Италии тринадцатого века, нравов, флорентийской политики. Не тут-то было! По-настоящему тебя тронула любовь Данте к девочке, ты следишь за тем, как развивается эта любовь и влияет на жизнь моего героя, больше всего тебя занимает катастрофа, в результате которой Данте лишается Беатриче. Не узнаю тебя, Людовик. Уж не влюбился ли ты случаем?
– Точно! Влюбился! – вскричал Петрус. – Ты только посмотри на него!
Людовик рассмеялся.
– А если и так, – сказал он, – уж не вам двоим упрекать меня в этом!
– Я тебя упрекать и не собираюсь, наоборот! – возразил Петрус.
– И я тоже! – подхватил Жан Робер.
– Но должен тебе сказать, дорогой Людовик, – продолжал Петрус, – что дурно с твоей стороны таиться от друзей, у которых нет от тебя секретов.
– Если бы и была тайна, я едва успел признаться в ней самому себе! – воскликнул Людовик. – Как же, по-вашему, я мог поделиться ею с вами?
– Это весомое оправдание, – согласился Петрус.
– Кроме того, он, очевидно, не может открыть ее имя, – предположил Жан Робер.
– Нам? – возразил Петрус. – Сказать нам – все равно что похоронить тайну в могиле.
– Да я еще не знаю, как я ее люблю: как сестру или как возлюбленную, – признался Людовик.
– Так начинаются все великие страсти! – заверил Жан Робер.
– Тогда признайся, дорогой, что влюблен как безумный! – настаивал Петрус.
– Возможно, ты прав! – кивнул Людовик. – Вот как раз сейчас твоя живопись, Петрус, словно открыла мне глаза. Твои стихи, Жан Робер, заставили меня прислушаться к собственному сердцу. Я не удивлюсь, если завтра сам возьмусь за кисть, чтобы написать ее портрет, или за перо, чтобы сочинить в ее честь мадригал. Эх, Боже ты мой! Это вечная история любви, которую принимают за сказку, за легенду, за роман, пока сами не прочтут ее влюбленными глазами! Что такое философия? Искусство?
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!