Лев Толстой - Анри Труайя

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 118 119 120 121 122 123 124 125 126 ... 217
Перейти на страницу:

Лев Николаевич отвечает: «Переведенных по-английски „Казаков“ мне прислал Скайлер, кажется, очень хорошо переведено. По-французски же переводила бар. Менгден, которую вы у нас видели, и, наверно, дурно. Пожалуйста, не думайте, что я гримасничаю, но, ей-богу, перечитывание хоть мельком и упоминание о моих писаниях производит во мне очень неприятное сложное чувство, в котором главная доля есть стыд и страх, что надо мной смеются… Как я ни люблю вас и верю, что вы хорошо расположены ко мне, мне кажется, что и вы надо мной смеетесь. Поэтому не будем говорить о моих писаньях. И вы знаете, что каждый человек сморкается по-своему, и верьте, что я именно так, как говорю, люблю сморкаться… Радуюсь от всей души, что вы здоровы и у ваших все благополучно, и продолжаю любоваться на вашу зеленую старость. В те 16 лет, которые мы не видались, вы только сделались лучше во всех отношениях, даже в физическом».

Удивленный Тургенев немедленно пишет: «Хоть Вы и просите не говорить о Ваших писаниях – однако не могу не заметить, что мне никогда не приходилось „даже немножко“ смеяться над Вами; иные Ваши вещи мне нравились очень, другие очень не нравились; иные, как, напр., „Казаки“, доставляли мне большое удовольствие и возбуждали во мне удивление. Но с какой стати смех? Я полагал, что Вы от подобных „возвратных“ ощущений давно отделались. Отчего они знакомы только литераторам, а не живописцам, музыкантам и прочим художникам? Вероятно, оттого, что в литературное произведение все-таки входит больше той части души, которую не совсем удобно показывать. Да; но в наши, уже не молодые, сочинительские годы пора к этому привыкнуть».[478]

Ответ этот, быть может своей излишней учтивостью, показался Толстому верхом заносчивости, и он жалуется Фету: «Вчера получил от Тургенева письмо. И знаете, решил лучше подальше от него и от греха. Какой-то задира неприятный».[479]

Иван Сергеевич продолжал пропагандировать во Франции творчество своего друга. В 1879 году вышла «Война и мир» в переводе княгини Паскевич. Тургенев немедленно разослал книгу самым влиятельным критикам, подключил друзей для формирования общественного мнения.

«Должно надеяться, что они поймут всю силу и красоту вашей эпопеи, – пишет он. – Перевод несколько слабоват, но сделан с усердием и любовью. Я на днях в 5 и 6 раз с наслаждением перечел это ваше поистине великое произведение. Весь его склад далек от того, что французы любят и чего они ищут в книгах, но правда, в конце концов, берет свое. Я надеюсь если не на блестящую победу, то на прочное, хотя медленное завоевание».[480]

Через две недели высылает Толстому отрывок из письма Флобера после прочтения «Войны и мира»: «Благодарю за то, что Вы дали мне возможность прочитать роман Толстого! Это перворазрядная вещь! какой художник и какой психолог! Два первые тома изумительны, но третий страшно катится вниз. Он повторяется! он философствует! Одним словом, здесь виден он сам, автор и русский, тогда как до тех пор видны были только природа и человечество. Мне кажется, что кое-где есть места шекспировские! Я вскрикивал от восторга во время чтения… а оно продолжается долго! Да, это сильно, очень сильно!»

И добавляет от себя: «Полагаю, что – en somme[481] – Вы будете довольны… Отдельной статьи еще не появлялось… но уже 300 экз. продано. (Всех прислано 500.)».

Но Тургенев и на этот раз оказался некстати со своими поздравлениями – Толстой не желал больше, чтобы говорили о его романах. «„Декабристы“, для которых собрано было столько материала, тоже перестали его интересовать. Переделав десятки раз начало, объявив Соне, что персонажи уже начали свою жизнь, решительно убрал роман со стола и пишет Фету 17 апреля 1879 года: „Декабристы“ мои бог знает где теперь, я о них и не думаю, а если бы и думал, и писал, то льщу себя надеждой, что мой дух один, которым пахло бы, был бы невыносим для стреляющих в людей для блага человечества».

Что стояло за этим – боязнь погрязнуть в огромном историческом материале, отсутствие симпатии к политическим воззрениям героев, невозможность беспристрастно рассказать о событиях столь недавних, капитуляция перед сложностью и объемом задуманного? Все это, безусловно, присутствовало. Но главным было все большее желание отказаться от литературы и посвятить себя религии, с которой он так и не разобрался. Толстой вновь повернулся к Церкви, слепо, по-мужицки, стал исполнять все религиозные обряды. Период этот продлился около двух лет, к немалой радости Сони и Александрин. Как образцовый грешник, он простирался ниц перед иконами, но когда касался лбом прохладного пола яснополянской церкви, в душу вдруг закрадывалось сомнение: правильный ли путь выбрал? Лев Николаевич никогда не любил следовать за толпой, подчиняться правилам, не им изобретенным, все выученное всегда ставил под сомнение и советовал поступать так другим, исходя из собственного взгляда на проблему, и это вступало в противоречие с безличием, которого церковь требовала от своей паствы. И пусть ему удалось выработать некоторый внешний автоматизм в исполнении религиозных обрядов, разум все-таки восставал.

Двадцать второго мая 1878 года он записывает в дневнике: «Был у обедни в воскресенье. Подо все в службе я могу подвести объяснение, меня удовлетворяющее. Но многая лета и одоление на врагов есть кощунство. Христианин должен молиться за врагов, а не против их». Это стало первой трещиной.

Потом и другие части богослужения показались ему противоречащими здравому смыслу и даже самому слову Христа. И он, который еще недавно не допускал никакого обсуждения церковных догматов, стал один за другим критиковать их. Но не как скептик, а как первый христианин, чувствующий близость Всевышнего. Восхищался моральным законом, который проповедовали апостолы, но не верил в воскресение Христа, потому что не мог представить реальность этого события. Восставал против прочих чудес: Вознесения, Благовещения, Покрова Пресвятой Богородицы. Все это, по его мнению, было вызвано избытком воображения, недостойно проповеди христианства. «Подкреплять учение Христа чудесами, – отмечал Толстой в записных книжках, – то же, что держать при солнце зажженной свечу, чтобы лучше видеть».[482]

Еще более абсурдными и бесполезными считал таинство крещения и причастие. Не было понятно ему, почему православная Церковь, которая должна была бы служить объединению людей, считает еретиками католиков и протестантов, которые любят того же Бога? Почему, проповедуя милосердие и прощение, молится за победу русских войск над турками? Почему, любя бедных и обделенных, сама сверкает золотом, драгоценными камнями и покровами?

Теперь Лев Николаевич пользовался любой возможностью совершить паломничество к той или иной святыне: в июне 1879 года с Фетом побывал в Киеве, посетил скиты и пýстыни, делился своими сомнениями с монахами, отшельником Антонием, митрополитом Московским Макарием, епископом Можайским Алексием, архимандритом Леонидом… Все они понимали его стремление возвыситься настолько, чтобы исчезли противоречия и неправдоподобие различных богослужений. Но напоминали, что слишком часто, стремясь исправить какую-то деталь, нарушают равновесие целого, особенно если речь идет о старинном здании. Несовершенства православной Церкви ничего не значат, главное, что она оставалась нерушимой в течение веков. «Что они сделали, – заносит Толстой в записную книжку. – Они разорвали образование на куски, на каждом из которых закрепили глупое и подлое, ненавистное Христу. Они закупорили вход и сами не могут зайти».[483] И пишет Страхову: «Волнуюсь, метусь и борюсь духом и страдаю; но благодарю Бога за это состояние».[484]

1 ... 118 119 120 121 122 123 124 125 126 ... 217
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?