Обитатели потешного кладбища - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Да зачем про Горгулова столько? Не достоин он того. Зачем? Чтобы сочней статейка вышла? Или что, думаете, все забыли о нем? Напомнить нужно? Да и разница между Четверговым и Горгуловым тоже есть. Разница – колоссальная! Горгулов-то психопатом был, а Четвергов на НКВД работал. Горгулов сам себя целиком сочинил, он выдул себя, как пузырь, из грязной пенки славянского национализма и черносотенной злобы, и, срыгнув себя в машинописное пространство, собственным образом залюбовался до психоза. Говорят, стучал на машинке денно и нощно, не давал соседям спать, на него жаловались. А Петра Четвергова подпитывал идеями проклятый Каблуков, о котором вы, мсье журналист, ни слова не пишете, ни полслова! Да и откуда вам знать, господин Вазин? Начинали-то в «Русском парижанине» со всякой чепухи, помню, как передирали из французских газет всякие курьезные случаи, – колонка общественной жизни… или как там у вас это называлось? Написали бы нам о жизни Петра Четвергова. О том, как бедно и страшно он жил, без иронии, без насмешки, о том, что ел, что пил, что писал, какие книжки читал. Каким его видели люди. Никого не было у него. Отец умер. А почему? Мы не знаем. Узнайте! Напишите! Где его мать? Как умерла и когда? Разузнайте! Не надо нам наскоро настриженных фраз – дайте-ка полнокровное существо дела! Жизнь каждого человека – роман. А что такое газета… Памфлет. Как все-таки унизительно попасть в такую статейку. Представляю, что бы он написал о нас с Шершневым, принеси ему сорока на хвосте новостишку… Газета оскорбляет жизнь, потому что даже такая блоха, как Четвергов, достойна большего, чем вот это. Знали бы вы, мсье борзописец, как его гоняли во французском банке, как выгнали без выходного пособия, как он работал курьером в модном магазине дамской одежды, носил шляпки и прочие коробки, по черной лестнице крался, в парадное не пускали консьержи, а потом уборщиком в ресторане, питался объедками. Вот так, объедками! Унижение, мсье Вазин, какого вам терпеть не приходилось. Сами-то выдержали бы? После всех пинков и унижений Четвергов оказался под крылышком Алексея Каблукова, вот кто его приютил, змееныша, такой же ползучий. Отогрел в своем Ордене и превратил в монстра. Впервые они встретились на литературном мероприятии (какой-нибудь поэзо-концерт, устроенный в День Русской Культуры, кого-нибудь чествовали или хоронили; Алексей был частым гостем на разного рода собраниях, чтениях, вечерах, он цеплялся за арматуру разбитого здания русской литературы, рассылая во всевозможные журналы свои писульки, расширял круг знакомств, собирал кивки, рукопожатия, влезал в списки и фотографии, вбивал гво́здики в память стареющих патриархов, чаще молчаливо слушал, – так он карабкался по лесенке, заполняя пустеющие кресла). Сойдясь, они совершили паломничество на Валаам. Затем Каблуков уехал в Англию, осел в Оксфордском аббатстве, начал выпускать свои опусы и на несколько лет потерял Четвергова из виду, забыл о нем, а тот ушел почти на самое дно, иной клошар жил в меньшем отчаянии. Вторая встреча произошла в начале тридцатых годов, когда Каблуков создавал свою Академию Христианских Социологов, руководил Братством Святого Антония и заигрывал с фашистами Родзаевского, подчас пытаясь втянуть кого-нибудь в свою паутину, он делал нелепые ошибки (например, однажды он предложил С. Франку сотрудничать с фашистской газетой «Наш путь», что было в высшей степени faux pas). Алексей бывал в Париже наездами; в 1927 году в зале Общества методистов на Denfert-Rochereau он читал одну из своих православно-фашистских статеек, Поплавский не дал ему закончить, выкинул его взашей и гнал пинками аж до rue de Rennes. Город отверг и унизил Каблукова, и Алексей этого не забыл; поквитаться с Парижем стало частью его большого амбициозного плана, для этого он сюда возвращался в новом образе – эремита англиканской церкви – да с новыми идеями (Братство Святого Антония распалось, зато появилось Общество Святого Иоанна Дамаскина, Академию Христианских Социологов с фашистским придатком заменил Орден Рыцарей России), очаровывал русских парижан, печатал слабые стихи, раздавал комплименты, писал рецензии, оказывал услуги, давал взаймы и забывал, устанавливал связи, долго переписывался, находил важных, как ему казалось, персон, приезжал, ходил по городу с неторопливой значимостью, покупал газеты, сидел в кафе, смотрел на людей, приподняв подбородок и прищурившись, подавал нищим, обращался в гостинице с боями, подражая повадкам лондонцев, за которыми следил с завистью нелюдя, – словом, в Париже он играл другого человека. Читал лекции перед той публикой, которая не могла над ним посмеяться (о самоубийстве Поплавского Каблуков выслушал с особым наслаждением, сочувственно покачал головой, причмокнул с притворным сожалением и сказал: «Как печально! Лучшие сыны отечества бесславно гибнут в эмигрантской рутине, не найдя своим талантам применения!»). На одну из таких встреч с англиканским прелатом, устанавливающим связи между Западом и Востоком, пришел Четвергов, и как только прелат закончил читать, Петр бросился обнимать своего старого товарища. «Я был ошеломлен и даже немного напуган его поведением, почувствовал в нем страсть, одержимость. Его сухощавое тело было напряжено. Бледностью и изможденностью он мне напомнил моего брата. Я так был тронут его объятием, что у меня невольно выступили слезы на глазах. „Четвергов, ты ли это?“ – так и вырвалось из моих уст. Несвойственная мне порывистость. Но она сыграла нам на руку. Встреча получилась успехом. Люди, увидевшие наши чувства, были подкуплены, смотрели на нас и вздыхали, понимая: два старых друга, старых духовных бойца встретились чрез годы! За все время моего визита в Париж, с момента встречи в салоне г-на N, Четвергов не отпускал меня от себя ни на шаг, и тратился на меня чрезмерно. Хотя жил в нищете. Я побывал у него дома: келья Рахметова! да что там! комнатка Раскольникова – и в той было больше солнца на закатах! А у Четвергова – стена соседнего дома в окошке, огарок на столе и пустая кружка, на полу матрас[176]. Мы и входить не стали, он вручил мне свои записи, и мы отправились на Монмартр. Я запыхался взбираться – засиделся я в Оксфорде, слаб стал сердцем. Он был легок и напряжен, его шаг был пружинист, он оглядывался, щурился, его горло пересыхало, порывистые жесты выдавали, что он сильно взволнован. Когда мы взобрались, я увидел, что он весь в поту, но это был пот не от физической усталости, не из-за всех ступеней, что мы преодолели, а он был как в умственной лихорадке. Он был как влюбленный. Читал мне свои стихи. Брался устраивать встречи, хотел быть в чем-то полезным. Я заметил, что люди, к которым он меня подводил, с сомнением протягивали мне руку и с подозрением поглядывали на него. Я подумал: уж не дурная ли у него здесь репутация? Поспрашивал о нем – никто ничего толком не сказал, промямлили что-то жалостливое, мол, жаль его, а отчего жаль, не объяснили. Порой он вел себя так, как я сам частенько веду себя с важными персонами, и эта зеркальная тождественность наша на меня наводит грусть, потому как, глядя на его нервную суету и старания угодить (благоговел передо мной, и если бы я, подобно г-ну Кармазинову, уронил ридикюльчик, он бросился бы его поднимать), узнаю себя и себя стыжусь». Так Алексей писал про Четвергова в своем дневнике, отмечая «влажное рукопожатие», «конский душок», «плохие редкие зубы и слипшиеся жиденькие волосики». Не успел Каблуков вернуться в Оксфорд, как приходит страстное послание от Четвергова, который «жаждет всецело служить делу, хотя сам не понимает, какому делу, видно, что человечек отдать душу хочет, и, кажется, все равно ему, в чьи руки отдать себя». Каблуков поддерживает Четвергова и высылает программу своего Ордена, который только-только получил в его уме оформление. Несмотря на то что Алексей устанавливал мосты между Западом и Востоком, устраивал лекции, на которые приглашал симпатизирующих Советскому Союзу европейских политиков и мыслителей, он годами вынашивал идею Ордена.
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!