«Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники - Владимир Костицын
Шрифт:
Интервал:
К Канцелю я отнесся сначала с предубеждением. По профессии он был меховщик; очень богатый, любитель карт. По всем признакам я был готов отнестись к нему отрицательно. Неожиданно он заговорил со мной… о тебе. «Вы женаты на Юлии Ивановне, дочери Ивана Григорьевича? Вы жили в Архангельском переулке?» Чрезвычайно удивленный, я спросил, откуда ему все это известно. Оказалось, что он далеко не всегда был меховщиком; окончил курс на юридическом факультете, хорошо знал некоторых из твоих подруг и даже иногда танцевал с тобой. Весть о нашем «неравном» браке докатилась до него, и он запомнил мою фамилию. А вскоре ему пришлось с родителями эмигрировать, и в Париже его диплом оказался ни к чему. Отсюда — меха. Это был человек тяжело больной (сердце), очень мягкий и корректный, очень услужливый и хороший товарищ по заключению.
К счастью для него, он уклонился от еврейской регистрации, и его фамилия во французской транскрипции (Cancel) не давала повода к расистскому вниманию. Его жена, побив рекорд по розыску арестованного мужа, побила и другой рекорд: она дала крупную взятку в гестапо и добилась быстрого освобождения мужа. К несчастью для них, в Алжире умер их сын, эвакуированный солдат французской армии. Николай Александрович не выдержал горя и вскоре скончался. Жена его, окруженная черносотенцами, превратилась в опору американской клики среди русской эмиграции в Париже[858].
Я упомянул Минущина, как одного из моих соседей в камере, слева от моей койки. Он сразу обратил на себя мое внимание склочностью и придирчивостью: готов был отравить существование соседям, если ему казалось, что его жизненное пространство урезано на один сантиметр, и все это в резких крикливых тонах. Он начал с меня, и я охотно уступил пять сантиметров, чтобы от него избавиться.
Я никак не мог выяснить, какова была его действительная специальность: в торгпредстве он работал как экономист, специалист по зерну. Так как в торгпредство не посылали из России людей без солидных партийных гарантий, очевидно, Минущин имел там все нужные заручки, принадлежность к партии и т. д. Это не помешало ему в некоторый момент оказаться в невозвращенцах и притом в таких невозвращенцах, которые сразу становятся враждебными всему, чему они служили в СССР. Для того, чтобы существовать, зерновой экономист превратился в специалиста по национальной лотерее: иначе говоря, организовывал выпуск десятых долей билетов лотереи для разных общественных организаций, и это давало ему очень хороший доход.
Язык у него был очень злой, и о всех людях, с которыми когда-либо встречался, Минущин рассказывал гадости: «Заферман? Вы находите его симпатичным? Но он настолько разложился, что его жена и дочь носили всегда шелковое белье, а для дочери он купил концертное пианино и приглашал для нее наилучших учителей. Из каких средств, я вас спрашиваю?» Когда в нашей камере, с приходом посылок, мы установили общий стол, он все время старался ничего не дать и все время возмущался, что ему приходится кормить бездельников, называя так неимущих товарищей по заключению.
Именно ему мы были обязаны тем, что коммунальный стол кончился, и каждый стал есть свое и хитрить для себя отдельно. Тогда он стал вопить, что индивидуальная кухня слишком отравляет воздух, вмешивался во все и, наконец, решил покинуть нашу камеру, чтобы перейти к соседям, где общий стол еще существовал. Первые два дня он был очень доволен, но на третий пришлась раздача посылок. Только Минущин хотел вступить во владение своей огромной и роскошной посылкой, как его новый старший по камере заявил: «Извините, но я сделаю выбор для общего стола». Тогда Минущин побежал к нам — проситься обратно, но мы его не приняли.
Участь Минущина была очень печальна: высланный в Германию, он там скоро погиб[859].
Я упомянул Зафермана, столь ненавистного Минущину. Инженер хорошей школы, из МВТУ, он на советской службе занимал крупный пост инспектора военной промышленности. Потом его послали в торгпредство в Париж, и несколько лет спустя Заферман оказался в невозвращенцах. Как и почему это случилось, я не знаю; во всяком случае, он не пошел в эмигрантские газеты с разоблачениями, а скромно и достойно постарался наладить свое существование.
Арест отозвался прежде всего на его здоровье: у него был компенсированный порок сердца, и жизнь в лагере с опасениями за семью превратила Зафермана почти сразу в инвалида. В начале июля большинство из нас уже имело вести, письма и посылки от своих близких, и я хорошо запомнил, среди общей радости после первых распределений, унылую физиономию Зафермана. Я сразу понял его состояние и справился, через тебя, с тем, чтобы снестись с его женой и дочерью, но почему-то это не удавалось, и томление Зафермана продолжалось до середины июля.
Когда стали приходить первые вести с фронта об отступлении советской армии, всех заинтересовал вопрос о размещении советской промышленности: как отзовется на ней, например, захват Кривого Рога и т. д. На все эти вопросы Заферман давал всегда ясный и отчетливый ответ, оценивал в процентах потери советского производства и указывал на возможности перегруппировок и организации новых предприятий.
Когда немцы стали опрашивать о паспортном положении, Заферман сразу и окончательно заявил себя советским гражданином, тогда как Минущин желал во что бы то ни стало быть апатридом. Мотивы Зафермана были очень простые: «Во-первых, мне противно разыгрывать перед немцами комедию, а во-вторых, я считаю, что в качестве советского гражданина все-таки могу рассчитывать на некоторую защиту хотя бы шведского консула и международного Красного Креста; в качестве апатрида я, еврей, буду совершенно беззащитен».
Эта твердость привела к тому, что Заферман вместе с Левушкой и многими другими советскими гражданами попал в обыкновенный лагерь, тогда как евреи-апатриды, и в том числе Минущин, были просто отправлены на истребление. Но с семьей Зафермана дело кончилось плохо: несмотря на советские паспорта, его жену и дочь во время большой сентябрьской облавы 1942 года отправили в Германию, и они не вернулись. Сам же Заферман уцелел и вернулся в Париж на пустое место летом 1945 года[860].
Раз уж я начал говорить о соседях по камере, первых соседях, надо упомянуть двух художников — Александра Александровича Улина и Василия Маркеловича Морозова, которые до их освобождения неизменно находились при всех переселениях в той же камере, что и я. Оба они как художники принадлежали к тому «среднему классу», представители которого имеют доступ во все салоны, иногда получают медали и призы и имеют от времени до времени покупателей. Оба они — хорошей русской выучки: Морозов — архитектор и живописец, Улин — скульптор и живописец. Характеры их, однако, были совершенно разными.
Улин — тихий и молчаливый, не лишенный такта и умеющий сдерживаться. Морозов — грубый, агрессивный и самоуверенный. Вдобавок ко всему — самоучка во всем, что не касается его ремесла, и как самоучка воображает, что другим неизвестно то, что он недавно прочитал. В споре всегда переходит на личную почву и начинает снабжать противника эпитетами: болван, невежда и т. д. Более того, поспорив с кем-нибудь таким образом, начинает питать длительную ненависть и придираться без толку и смысла. В нашей камере, богатой специалистами, он сейчас же завел со мной спор о математике, с Дорманом — о химии, с Чахотиным — о биологии; сразу же обругал нас вместе и каждого в отдельности и обвинил в закрывании рта гениальным самоучкам. Тип — знакомый, аргументы — тоже, ругательства — тоже.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!