Канун - Михаил Зуев
Шрифт:
Интервал:
Андрей машинально достал из кармана сигарету, закурил и неожиданно заплакал. Он понял – что с ним, в чем дело. Впервые за долгие годы кто-то посторонний, незнакомый, внезапно проявил о нем совершенно искреннюю, совершенно бескорыстную и при этом совершенно мужскую заботу – как заботится отец о своем ребенке. И тут твои сто девяносто роста, сто веса и сорок пять возраста не идут в счет. Ну никак. Потому что если о тебе заботятся, словно о ребенке, ты – хочешь или не хочешь – ненадолго становишься ребенком. Вот от этого, забытого за годы, чувства и плакал Андрей.
Отец Андрея ушел из жизни двенадцать лет назад. Если спросить: а ты любил своего отца? – то он не нашелся бы, что ответить. С отцом в его жизни было связано многое: и походы с палатками, кострами и котелками ухи над огнем; и делание школьных уроков, потому что папа, наверное, знал всё; и кино – Тарковский, Антониони, Феллини, Линч – и куча вопросов и споров после; и его извечное «я тут тебе книжонку одну любопытную нашел»; и не смолкавший дома «Пинк Флойд».
Но любил ли он отца? Андрей не мог ответить. Отец просто был. Сначала его было много, потом меньше, позже, когда Андрей стал жить с Аэлитой, у отца исчезло лицо, и остался лишь голос в телефонной трубке, и то нечасто. А потом отец умер.
Андрей не плакал тогда. Он выполнил все печальные формальности. Получив через неделю урну, сам отнес ее в колумбарий, поставил в нишу, закрыл плитой и замазал швы алебастром. Андрей не плакал. Просто там, глубоко внутри, там, где были следы отца, образовались пустоты, словно полыньи в зимней реке. Постепенно они стали затягиваться льдом, еще спустя какое-то время тонкий лед стал прочнее – но пустоты под ним остались. И хватило всего одной встречи, одного короткого вечера, наполненного теплом старшего мужчины, чтобы полыньи снова вскрылись и всё оно снова заболело – как-то по-новому, не так остро, как тогда, но ощутимо.
Странно, но эта боль не мучила Андрея. Где-то в глубине себя он понимал – и не требовалось ему никаких доказательств – что раз болит, то не всё еще в нем, с ним и для него потеряно.
Росинант мягко катил по шоссе в сторону Пейи. Док привалился плечом к двери и рассеянно смотрел на дорогу, набегающую на автомобиль в лучах острого света фар. После заводного джингла: «Ninety! Ninety point eight FM! Sunshine! Sunshine radio![17]» неповторимый голос запел:
Человек за рулем вопросительно повернул лицо к Доку.
– Да, – утвердительно кивнул ему Док.
Кадри разорвала картон замерзшей коробки с пиццей, открыла духовку, заляпанную жиром и копотью, зажгла газ, бросила мерзлый блин на противень. Достала было сигарету, но передумала курить в клетушке – потолок низко нависал над головой, это раздражало. Кадри взяла со стола банку пива, толкнула дверь кухни, ведущую в сад, и вышла наружу.
То, куда она попала, можно было назвать садом, только если обладать развитым воображением. Крохотный квадратный пятачок, ограниченный с трех сторон оштукатуренной оградой в человеческий рост, а с четвертой – стеной домика, был завален всяческим старым хламом. Из-под него пробивался бурьян, а там, где хлама и бурьяна по какому-то недоразумению не было, торчали засохшие веники, когда-то бывшие кустами роз. Еще там были брошены два плетеных кресла, одно из них почему-то сохранило лишь три ноги, а вместо четвертой какой-то добрый человек подложил подпорку из красных кирпичей.
Кадри опустилась в кресло, натужно скрипнувшее под ее тяжестью. Халат, наброшенный на голое тело, распахнулся, плетеное сиденье в нескольких местах укололо девушку в ягодицы. Кадри поморщилась. Вот только занозы мне в задницу не хватает. Закурила, глубоко затянулась. После паузы выпустила дым, открыла пиво, глотнула пару раз и достала телефон.
– Hallo![19] – послышалось в динамике.
Кадри молчала.
– Rääkige siis![20]
– Мама, это я.
Теперь замолчала мать. Было слышно, как она тяжело, со свистом дышит в микрофон.
– Мама…
– Кадри, ты приедешь на Рождество?
– Мама, я не знаю еще.
Кадри знала. И мать знала тоже. От этого было еще тошнее, еще горче. Вот сидят разделенные тремя тысячами километров две женщины, когда-то бывшие родными – старая и стареющая. Две женщины. У одной за окном снег, на душе зима. А у другой – окна и того нет. Пыль да хлам.
– Мама, мне тринадцатую зарплату на следующей неделе переведут, я сразу вышлю…
– Tänan sind kallis[21].
– Мама, ты больше не кашляешь?
– Кашляю, меньше. Мне вчера Света звонила. У нее старшая рожает скоро.
– Я знаю, мама.
– Как ни позвонит – все одно и то же. Приезжай да приезжай.
– А ты что?
– А я что? Отъездилась я, похоже.
– Мам, ну зачем ты так?
– Я на Пярнамяэ была. Памятник подновили. Оградку поправили.
– Мама, холодно сейчас ездить. Далеко-то как.
– Ну а что? А как иначе? Он сам ко мне не придет. Саша, Сашенька!.. – и тихо-тихо заплакала, будто ребенка обидели.
– Мама…
– Ладно, милая. Ты звони из твоей весны. У меня от голоса твоего дом весь будто незабудками и подснежниками расцветает.
– Мамочка, я люблю тебя!
– Да хранит тебя Господь на всех путях, дитя мое.
Дневной свет стал мутным и радужным, преломленный слезами, как призмами. Из двери легонько потянуло гарью.
– Блядь, пицца! – В три тигриных прыжка Кадри доскакала до духовки, распахнула с грохотом, схватила со стола грязное полотенце, выхватила противень, обожгла руку.
– Михалис, ты там совсем залип, да? Я в саду была! А тебе два шага. Нет же, вот уже воняет, а тебе жопу оторвать лень! Ты дебил, что ли?! Kuradi türa![22]
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!