2000 лет христианской культуры sub specie aesthetica - Виктор Васильевич Бычков
Шрифт:
Интервал:
При этом им не отрицается и собственно человеческая любовь, но утверждается как бы своеобразная неиерархичная иерархичность любви. Стоящий, как отец, на более высокой ступени духовного совершенства Авраам решает возникшую в нем оппозицию (любовь человеческая-любовь божественная) однозначно в пользу второй любви, как более высокой. Для его сына Исаака еще вроде бы не существует этой оппозиции. Он знает только одну любовь — человеческую, к отцу, и полностью реализует ее в своем беспрекословном повиновении ему. Однако самим фактом подчинения сына столь абсурдному, бесчеловечному (на уровне обыденного сознания) действию отца в отношение него эта сыновняя любовь поднимается на такой высокий, идеальный, практически сверхчеловеческий уровень, что тем самым поднимает и сына (и человеческую любовь в нем) до уровня отца, т. е. на уровень божественной любви.
Для патристического эстетического сознания, парадоксального и антиномичного в основе своей, как и вообще христианское мышление, как и любая, может быть, высокоразвитая духовная стихия, — так вот, для этого сознания характерна повышенная, часто заостренная эмоциональность, психологизм, игра на уровне чувственно-эмоциональной сферы, возбуждение ее для отрицания ее, снятия на более высоком надэмоциональном (но и над-рациональном) уровне.
Петитом замечу, что оппозиция (эмоциональное-рациональное) отнюдь не единственная и, может быть, даже не самая главная оппозиция в сфере духовной культуры. На определенных этапах она выходит на первый план рационального осмысления бытия, но следует иметь в виду, что поле истинной духовности складывается и из многих других составляющих сознания, которые просто не имеют пока твердо закрепленных вербальных дефиниций, но это не отменяет их бытия и активного действия в культуре.
В христианской культуре в целом, и у отцов Церкви в том числе, активно развивается жанр плача — особой риторико-поэтической формы передачи своих внутренних переживаний. Отцы не дают, правда, каких-либо теоретических обоснований этому интересному жанру, но сами образцы его достаточно красноречиво говорят о его характере и месте в христианской словесности. Особенно яркие плачи мы находим у Григория Богослова, когда он печалится вслух и публично о своей якобы падшей и заблудшей душе, утрачивающей образ Божий.
Что претерпел я, злосчастный? Где плач, соразмерный страданьям?Хватит ли моря из слез? Песнь где столь грустную взять?Так никто бы не стал о детей погибели плакать,Или — любимой жены вместе с почтенным отцом,Иль о спаленной огнем пожирающим светлой отчизне,Или о плоти, что так мучит нещадно болезнь.Как рыдаю теперь о душе, страдающей тяжко, —Той, что теряет уже образ, увы, Божества.(1353–1354)Подобных плачей у позднего Григория много; в них он скорбит и стенает по поводу того, что изнемог в борьбе с супругой своей — плотью, что долгая жизнь в борьбе с внешними и внутренними невзгодами и страстями, со лжеучениями и чуждыми умствованиями истощают в нем образ Божий и уже почти ничего не осталось от него в его изможденном естестве. Из них хорошо видно, что плач — это некое сугубо интимное, очень личное излияние души о своей глубинной печали, превосходящей обычные человеческие горести и страдания. Душа открывается здесь самому Богу, исповедуется ему со слезами в своих прегрешениях, вернее в своей немощи преодолеть их и не утратить образ Божий, сохранить который согласно христианским представлениям в воле и возможностях человека. Плач, таким образом, — высокохудожественное излияние перед Богом своей печали по поводу слабости человеческой, которое, однако, самой эстетической формой своей должно доставить духовную радость (несмотря на то, что плач!) автору плача, очистить и омыть его душу и возвеселить самого Господа, ибо плач этот — свидетельство обретения истины возносящим его («плачущим»), свидетельство правильности избранного им пути.
По этому поводу уже в нашем веке, осмысливая плач как важную составляющую культа, выразительно высказывается о. Павел Флоренский. Цитируя, как он его дефинирует, «немножко смешное» и жеманное стихотворение Бальмонта, — Мало плакать, надо стройно, //Гармонически рыдать, — Флоренский констатирует, что сказано это «все-таки правильно... ибо надо претворять жизнь в гармонию, — всю жизнь, во всех ее проявлениях. Разве не в этом культура? Не в этом человечность? Но как рыдать стройно, когда не умеешь, когда нет сил и вообще-то рыдать. И хотелось бы рыдать, но не находится рыданий, слов не находится — полная растерянность и мрак. Горе хочется излить, но нет путей слезам: все окаменело». Человек вот-вот разорвется от переполняющих его чувств, и здесь, по Флоренскому, на помощь ему приходит культ. Он «дает исход слезам, подсказывает такие рыдания, каких нам ввек не придумать, — такие адекватные, такие каждому свои, каждому личные, — плачет с нами и за нас..»[415]. О. Павел писал это в XX в., когда церковный культ был уже давно разработан до предела совершенства и мог профессионально рыдать или ликовать вместе с верующим и за него, выражая его самые сокровенные чувства.
В ранней Византии этот культ только начинал складываться при активнейшем участии анализируемых здесь авторов и практиков раннего становящегося христианского богослужения. Именно они-то и закладывали основы и формы всех тех рыданий (и ликований), которыми так восхищается, и не только он один в XX столетии, последний крупнейший православный богослов о. Павел Флоренский. Плачи того же св. Григория Богослова внесли существенный вклад в развитие и самого жанра плача в христианской культуре, и литургической поэзии в целом.
Если относительно плача мы, кажется, не находим каких-либо теоретических суждений у византийских мыслителей, то о другом распространенном жанре словесности того времени — эпистолярном (письме) тот же Григорий Богослов пишет достаточно подробно. В послании к Василию Великому он, например, дает интересную образную характеристику стиля писем самого Василия. «Как горячо и подобно молодому коню скачешь ты в своих письмах! И это неудивительно: тебе, который только недавно достиг славы, хочется показать мне, какую приобрел ты славу, чтобы чрез это добавить себе еще больше уважения; подобен ты здесь живописцам, которые пишут только одни красоты...» (Ер. 50). Сам Григорий, как правило, хотя и снисходительно принимает (ибо понимает его причины) такой стиль письма своего друга, но все-таки не одобряет его, ибо видит в нем близость к софистике, которую отцы Церкви в целом оценивали негативно.
Свою теорию письма он излагает достаточно подробно в одном из посланий к Никовулу. Главным критерием оценки письма, пишет он, должна быть мера. «Мерой же для письма является необходимость». Длина письма определяется его содержанием, т. е. объемом информации, необходимой
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!