Том 3. Русская поэзия - Михаил Леонович Гаспаров
Шрифт:
Интервал:
И вот, как старая мочала,
Банкрот болтается в… —
здесь равно возможна рифма «в стекле», и если она приходит в мысль читателю, то он с ручательством вспоминает вот эту сцену с Домби-дочерью из последних глав романа «Домби и сын».
Повторяю: может быть, это слишком тонкая исследовательская конструкция, но и поэту, и кинематографисту все время приходится работать вот с этим уровнем подсознания читателей, где хранятся возможные подтексты. Знаменитую формулу Эйзенштейна насчет того, что такое искусство, вы знаете, наверное, лучше меня. Искусство, по Эйзенштейну, это сознательное манипулирование бессознательным в человеке.
Ну, а самая концовка стихотворения уже не эстетически отвлеченно, а конкретно, образно напоминает приемы кинематографического монтажа: происходит укрупнение плана, дальняя табачная мгла, ближе — банкрот в петле и крупный план клетчатых панталон. Опять столкновение высокого и низкого. Таким образом, спорные точки этого стихотворения связаны с именами: вначале Оливер Твист с книгами Домби-отца, в середине Домби-сын с клерками Домби-отца и в конце Домби-дочь с висельником из «Николаса Никльби». А между этими тремя именованными точками диккенсовского мира происходит постепенно нарастающий стилистический подъем, который я вам описывал. Если выйти за пределы аналогий с кинематографом, то можно подумать об аналогии этой литературной композиции с аналитическим кубизмом, с ранними картинами Пикассо. Вы помните, как они строятся? Берется кусок или два куска, допустим, гитары — извитой бок и завитушка грифа, берется бок бутылки или стакана, берется трубка или кусок газеты. Они разбрасываются по поверхности холста, а промежутки между ними заполняются, честно говоря, орнаментом, преимущественно угловатым (на то и кубизм), перекликающимся своими очертаниями с теми элементами реального мира, которые взяты за основу и которым аналогичны элементы реального диккенсовского мира Домби, вокруг которых Мандельштам строит свое стихотворение. Повторяю, отнюдь не самое сложное мандельштамовское стихотворение, напечатанное в «Новом Сатириконе» для среднего читателя.
Боюсь, что на третье стихотворение — «Петербургские строфы» у меня уже не хватит времени. По-моему, минут пятнадцать в моем распоряжении. Ну, что успею, то скажу.
Петербургские строфы
Н. Гумилеву
Над желтизной правительственных зданий
Кружилась долго мутная метель,
И правовед опять садится в сани,
Широким жестом запахнув шинель.
Зимуют пароходы. На припеке
Зажглось каюты толстое стекло.
Чудовищна, как броненосец в доке, —
Россия отдыхает тяжело.
А над Невой — посольства полумира,
Адмиралтейство, солнце, тишина!
И государства жесткая порфира,
Как власяница грубая, бедна.
Тяжка обуза северного сноба —
Онегина старинная тоска;
На площади Сената — вал сугроба,
Дымок костра и холодок штыка…
Черпали воду ялики, и чайки
Морские посещали склад пеньки,
Где, продавая сбитень или сайки,
Лишь оперные бродят мужики.
Летит в туман моторов вереница;
Самолюбивый, скромный пешеход —
Чудак Евгений — бедности стыдится,
Бензин вдыхает и судьбу клянет!
Итак, в первом стихотворении Мандельштам строил композицию из прихотливой последовательности кинематографических образов, во втором — литературных образов, в «Петербургских строфах» — исторических образов. Здесь их монтажное соединение труднее сразу заметить. Это стихотворение труднее для понимания, потому что требует знания некоторых бытовых и исторических реалий. Однако мы посмотрим сначала на то, что есть непосредственно в тексте или что очевидно для каждого читателя, даже неподготовленного. Мы видим ряд картинок. Первая — правовед возле правительственного здания важно садится в сани. Вторая — пароходы зимуют во льду. Третья — зимний Петербург над набережной, красивый и величественный. Четвертая — снег, костер и караул на Сенатской площади. Пятая — морская пристань с оперными мужиками. Шестая — самолюбивый бедный пешеход на улице большого города среди автомобилей. А за этими зримыми картинами еще два образа, не столь наглядные. Первый — аллегорическая огромная неподвижная Россия в порфире власяницы. И второй — онегинская тоска северного сноба. Сноб — высокомерный франт. Тогда это слово живое, а теперь, кажется, уже забываемое. Попробуем задаться простейшим вопросом: как все эти образы совмещаются в пространстве и во времени? Прочитаем стихотворение подряд, все время задаваясь вопросом, в каком месте и времени мы находимся. И вот здесь нам уже понадобятся исторические справки. Придется немножко выходить за пределы текста. Начинается стихотворение архитектурными образами:
Над желтизной правительственных зданий —
но николаевский ампир, сохранившийся от пушкинского времени, это то, что объединяет петербургское прошлое и настоящее. У Мандельштама этих лет, как знают все читатели, есть несколько стихотворений специально на архитектурные темы: «Notre Dame», «Айя-София», «Адмиралтейство», — но там здания были героями этих стихотворений, а здесь петербургская архитектура как бы только рамка, в которую вставлены две картины одновременно и просвечивают друг сквозь друга — картины настоящего и прошлого. «Правовед» — это современность. Училище правоведения в Петербурге существовало лишь с середины XIX века, было очень привилегированным для молодых карьеристов, поэтому его воспитанник — северный сноб. Из некарьеристов-выпускников этого Училища правоведения был Евгений Онегин. Что первая глава «Евгения Онегина» самим Пушкиным была названа «Хандра», я думаю, помнят многие. Онегин — образ из прошлого, но пока он здесь в стихотворении вспомогательный, только для сравнения привлеченный. Как начало стихотворения с «желтым ампиром» связывало прошлое с настоящим в первой строфе, так в четвертой строфе, где «площадь Сената», тоже ассоциативно связываются прошлое и настоящее. Упоминание Сенатской площади рядом с упоминанием об Онегине сразу напоминает русскому человеку о декабристах, особенно потому, что тут же упоминается штык. Но в то же время это и картина современности, картина 1913 года. Климат тогда был немного похолоднее, чем сейчас, и в холода на перекрестках раскладывались костры. У Анны Ахматовой есть строчки: «…И малиновые костры, словно розы в снегу цветут». А холодок штыка — это штык инвалида-гренадера, приставленного к памятнику. При памятнике, которыми богат Петербург, тогда полагалось дежурить часовым, ну, разумеется, из самых негодных, из стариков-инвалидов. Любопытная бытовая подробность: именно на Сенатской площади при Медном всаднике такой стражи почему-то не было. Обыгрывает это Мандельштам или не обыгрывает, не знаю, — как кому кажется.
Возвращаемся к вопросу, где тут прошлое, где настоящее.
«Онегина старинная тоска» была только сравнением, только намеком из Пушкина. Однако следующая, пятая строфа переносит нас уже в пушкинскую эпоху. Мужики, продающие сбитень или сайки. Сбитень — горячий медовый напиток — это примета пушкинского Петербурга. При Мандельштаме сбитень уже не пили и разносчики им не
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!