Принц инкогнито - Антон Понизовский
Шрифт:
Интервал:
Призна́юсь тебе — через Миньку я свожу счёты со всеми, кто меня игнорировал, не принимал играть в банки и в вышибалы, кто делал мне сливки и саечки, щипал меня и пинал, прикасался ко мне; с тренером, санитарами, с коротышкой, который со мной разговаривал, как с хомяком… Когда Минька пытался меня ударить, понятия не имея, что я в совершенстве владею приёмами джиу-джитсу, я мог — буквально! — убить его одним пальцем, но вместо этого я отклонился (отточенным за годы тренировок, неуловимым движением) — сделал это молниеносно, — и глупый Минька расквасил руку о пиллерс.
Он промахнулся — зато случайно попал в самую точку, когда назвал меня Невозможным. Муки Миньки при встрече со мной — это муки правильного, «возможного» мира, когда появляемся исключительные, невозможные мы — ты и я…
Помнишь, один из офицеров-гарсонов (их было четверо на корабле: Любимов, фон Юргенсбург, Заполенко и Рыбкин-третий), — помнишь, как лейтенант вручил Миньке газету, отпечатанную в типографии дона Хуана, чтобы Минька, в свою очередь, передал листок мне? Понимаешь, зачем?
Сразу много резонов. Во-первых, в газете содержались зашифрованные указания: куда явиться наследнику, где и когда произойдёт коронация.
Во-вторых, таким способом Минька проходил скрытый тест на лояльность. О, нам, гарсонам, палец в рот не клади, мы предусмотрительны и хитроумны: на берегу инфанту понадобится провожатый — такой же невидимый, из матросов… может быть, вся конструкция с незакреплённым леером и чудесным спасением была подстроена…
В-третьих, передавая газету Миньке, лейтенант Рыбкин избегал прямого контакта со мной: на борту «Цесаревича» могли действовать вражеские шпионы. Разговор нижних чинов не привлекает внимания, в отличие от общения офицера с матросом.
Но Минька — не только посредник между гарсонами: он также посредник между мной и тобой. Мне неловко рассказывать о себе в должном тоне — и в то же время я не хочу искусственно принижать себя. Поэтому мне нужен Минька, который в деталях запомнит день, проведённый рядом со мной, день удивительных приключений, день накануне Мессинского землетрясения.
Минька не выспался. В его повседневной жизни не было места ночным беседам: после отбоя он падал и засыпал, не успев коснуться щекой набитого толчёной пробкой матраса. Наутро он вспоминает вчерашнее как смутный сон; и ещё путанее, чем сон, — сказки про тайные ордена, заговоры, коронации… Ох, как же я ненавижу этот тупой скептицизм, эту житейскую косность, неповоротливость, недоверчивое молчание: вот уж, кажется, всё объяснил, убедил, разжевал — так нет же, они опять возвращаются на своё, как бараны…
Всю свою долгую жизнь Минька будет вспоминать 14 декабря 1908 года, полдень на рейде в виду Сиракуз: дышит флаг за кормой, поднимается и опадает, и вновь разворачивается пятисаженный Андреевский крест… Если смотреть на корабль с берега, издалека — «Цесаревич» словно утыкан иголками: перпендикулярно бортам вытянулись тридцатиметровые балки, так называемые «выстрелы» (или, по-флотскому, «выстрела́»), к ним приторочены шлюпки, баркасы, призывно качаются на волнах… Ах, как Миньке хочется в увольнение: его манят сливочно-розовые фасады, дымы, купола, загадочная полоска над набережной…
Увы, увы: Минькину полуроту ставят отдраивать палубу. На правах квартирмейстера Минька жестом сеятеля разбрасывает песок, а матросики (в том числе Невозможный), засучив рукава и штанины, босые, на корточках, трут. Минька смотрит на сказочника с насмешкой: что, уволили тебя на берег? съел? С важностью, которая кажется Миньке потешной, матрос кивает: мол, да, отпустят на берег, не сомневайся. Минька досадливо отворачивается: в увольнение отпускают с утра, а сейчас уже полдень минул… Щелчком отправляет в море недокуренную щепоть. Заставляет себя посмотреть вниз, на воду. После вчерашнего Миньке не по себе, когда он глядит с высоты: чувствует слабость в ногах. Его удивляет, что от корабельного борта — не справа, не слева, а именно от того места, где он стоит, ровнёхонько из-под ног, — стелется светлая полоса. Вода тёмная, тусклая, зимняя — хоть и Сицилия, а всё же декабрь. Ветер прохватывает сквозь бушлат и рубаху, вскапывает, перерывает дорогу, бегущую далеко-далеко по воде. Солнце скрыто, но тучи, кажется, собираются расходиться: у горизонта светлеет пятно, становится шире; в глазах у Миньки рябит, он ощущает солнечное тепло кожей, ему зевотно, дремотно…
Спустя час с небольшим, после законной обеденной чарки, в нагретом кубрике Минька растягивается на своей «рыбине», под веками продолжают роиться солнечные мошки… вдруг его тормошат. Минька вскакивает спросонья, с горящей щекой — на щеке красные полосы, как у тёти Шуры с утра; его подгоняют, торопят; даже не получив, как положено, выходных номеров, не умывшись, не переодевшись в парадную форму, как были в серой холстине, Минька и Невозможный матрос перебегают по скользкому «выстрелу» и, держась за канат, съезжают в паровой катер. Катер отваливает, дым сбивается из высокой трубы и обдаёт пассажиров, так что на лицах у Миньки и у Невозможного — следы сажи; сквозь брызги мелькает испанский «Император Карл Пятый», ближе — французский «Жюстис», парусные фелюги; сицилианцы кричат что-то приветственное, и Минька, проснувшийся наконец, осознавший, что долгожданное увольнение, несмотря ни на что, состоялось, горланит в ответ тарабарщину: «ларлала, турмала!..» Катер стукает о мостки — Минька спрыгивает. Под ногами земля, удивительно неподвижная.
Ровная тёмная полоса, в которую Минька вглядывался с «Цесаревича», — это вправду деревья: обстриженные безжалостно, по линейке — и… невероятные! Вместо того чтобы первым делом, как все, бежать в меняльную лавку, Минька буквально вцепляется в эти деревья, похожие на полуокаменелых чудовищ — открытые рты, выпученные зрачки, уши, бульбы, клубни, наросты, циклопические многорукие локти, обтянутые дублёной слоновьей кожей, подмышки, извилистые хвосты; Минька не представлял, что такое бывает в природе — корни высотой в два, в три фута, и в то же время узкие и острые, будто гребни. Невозможный матрос поясняет, что эти деревья были привезены сюда из Испании и называются «фикусы Вениамина».
Всегда впечатывается первое, что увидел на новом месте. Я, например, могу почти по минутам восстановить первый день в отделении, и заколку твою храню… А что происходило через неделю, через два месяца? Всё слиплось в памяти.
Земля так неподвижна, что Миньку шатает. Он стремится припасть к чему-то надёжному, крепкому, чтобы прийти в себя. Я его понимаю.
Фикусы Вениамина немилосердно обкромсаны и обчекрыжены, вокруг сучьев торчат трубки отставшей коры. Чудовища растопырили локти, свесили к земле красные ссохшиеся мочалки. Невозможный матрос поясняет, что это воздушные корни: они впиваются в почву и дают всходы, превращаются в новые стволы, так что одно-единственное дерево может разрастись в целый лес. Минька дёргает и отрывает несколько жидких пучков. Другие нити, в самом низу, у земли, похожие на тонкие слипшиеся косицы, выше деревенеют и превращаются в связки жилистых прутьев; ещё выше — в сучья, в стволы; Минька хватается за такое переплетение и ловко подтягивается, как на корабельном канате. Мочалка пружинит, выдерживает: Минька сильно отталкивается — и летит, проносится над землёй…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!