Корней Чуковский - Ирина Лукьянова
Шрифт:
Интервал:
Плохо удался даже сюжет сказки. Доктор лечил добрых зверей и отказал злым, из-за этого на мирную Айболитию напала страшная Свирепия, Айболития страдает, дает отпор из последних сил, теряет позиции из-за предательства, изнемогает – и тут вдруг, как Deus ex machina, объявляется на самолете Ваня Васильчиков из какой-то загадочной Чудославии, сплошь населенной героями, и чуть не в одиночку расправляется со всем вражеским войском. Маленький читатель полагает, что так и надо: сказка же, почему бы и нет? А читатель взрослый начинает задумываться: а что, собственно, автор имел в виду? Пока были две враждующие стороны – все было понятно, а откуда взялась Чудославия? И что это за аллегории? Айболития – это что, малые страны Европы, а Чудославия – Советский Союз? Или Айболития – СССР, а на помощь приходят союзники? Нехороший какой-то политический смысл… (Критик Заславский, ознакомившись со сказкой, всерьез недоумевал: почему из Чудославии прилетел один Ваня Васильчиков? «Как будто это наша страна, советская. Но в таком разе, почему же она не воюет с Бармалеем? А отождествлять Айболитию с нами неудобно по многим причинам».)
Как бы то ни было, наконец Бармалея одолели и справедливость восторжествовала так, что даже тошно. У современных читателей сказки этот фрагмент вызывает, пожалуй, тоскливое недоумение и чувство неловкости:
Ваня спросил у зверей, пощадить ли Бармалея, на что они ему сурово ответили, что мародеру и живодеру нет пощады – и заключили: «Ненавистного пирата / Расстрелять из автомата / Немедленно!»
Похоже, кто-то спросил Чуковского, как при этом не околели добрые звери, потому что глава завершается совсем уже запредельной припиской в скобках:
В первом варианте Ваня Васильчиков самолично заколол Бармалея штыком.
К. И. читал свою поэму разным детям – в том числе и тем, которых фашисты лишили всего: дома, родителей, братьев и сестер. Лидия Корнеевна записывала страшные истории этих детей – чего стоит один рассказ девочки о том, как немец бросил в колодец ее грудную сестренку: «У нас что ни двор – во всех колодцах грудняшки валялись». Или история мальчика, которого мама послала во двор – «а потом шипение, грохот, а потом я подбежал – одни камни и черный дым, и нет ни мамы, ни братишек, ни сестренки. Папу я нашел под камнями. Но только у него не было головы и одной руки». Или свидетельство другой девочки, которая спряталась в поле от бомбежки поезда: «Гляжу из-под хлеба – поезд горит и тот вагон, где была мама». Дети, пережившие такое, разумеется, вполне отождествляли сказочного Бармалея с реальным Гитлером, и «расстрелять из автомата» наверняка не казалось им чрезмерной карой – скорее уж, слишком слабой.
Таких чтений было много – не раз и не два Чуковский проверял на детской и подростковой аудитории, как сказка воспринимается, как переживают сказочные события юные слушатели. Вместе с ними придумывал названия глав (с этими названиями поэма и вышла потом в «Пионерской правде»). Одно из таких выступлений – перед читательским активом библиотеки Ташкентского дома пионеров в мае 1942 года – описал Валентин Берестов. Чуковский в этом рассказе уже не тот скорбный и усталый человек, которого мальчик Валя видел в канун нового года, – в читальню входит, отвешивая пылкие комплименты библиотекаршам, «веселый гигант в белой рубахе, с канцелярской папкой под мышкой, беловолосый, розоволицый, большеносый, громогласный. Он кланяется, он машет папкой, ему здесь нравится». Он предлагает собравшимся 13—14-летним подросткам придумать название для новой сказки, и читательский актив, прослушав сказку, наперебой предлагает названия; наконец Чуковский собирается уходить, «убедившись, что все счастливы и совершенно покорены».
Дети воспринимали сказку хорошо (ну разве что литературно одаренный Берестов мимоходом назвал ее «длинной, даже громоздкой» – но тут же заметил: «с легким, радостным финалом»). И в общем-то понятно, почему эта аудитория оказалась такой благодарной. Всем было настолько плохо и трудно, что дети как-то отодвинулись далеко на второй план. Жизнь поставила перед взрослыми такие вопросы, что заботиться о правильном воспитании и развитии детей, о их духовном росте у них просто не было возможности: сил едва хватало (если вообще хватало) на то, чтобы обеспечить безопасность, крышу, еду, лечение. От детей в войну требовалось главное: кушать то, что удалось добыть, не терзать родительское сердце просьбами, если еды нет, по возможности не болеть, вести себя тихо, не задавать вопросов, на которые нельзя ответить, – и не отвлекать взрослых от их трудного дела. А еще лучше – помогать. Дети Великой Отечественной – неисчерпаемая тема. Здесь и всенародная забота о детях – осиротевших, истощенных, бездомных, раненых, психически травмированных. И раннее взросление. И огромная помощь, которую дети оказывали взрослым, – и на поле, и у станка, и в разведке. Но и колоссальная детская запущенность, безнадзорность, бесприютность.
Конечно, когда к детям приходил настоящий живой писатель, которого те, что постарше, помнили по довоенным книжкам, когда он читал сказки, когда пытался объяснять происходящее на доступном детскому пониманию языке, – разве могли дети не сочувствовать Айболиту, не радоваться подвигу воробушка, сбившего вражеский самолет, не сострадать убитому оленю? Разве могли не приговаривать «так ему и надо», услышав о расстреле Бармалея, – поскольку видели за этим конец войны и справедливый приговор Гитлеру? И радость в последней, девятой части тоже была общая. И только эта часть по-настоящему удалась автору, только она напоминает о прежнем Чуковском:
И дальше виноград сыплется из облаков, и пряники, и яблоки, и дети едят-едят, три недели едят, и потом сначала—и, только отъевшись как следует, бегут кататься на салазках по радуге… «Целительная, духоподъемная, нравственная сила общей радости, которая так близка малым детям и большим поэтам!» – говорит об этих строках Берестов.
Радость и пир на весь мир – это нормальная стихия Чуковского, и здесь все как надо: и пляшущая мельница, и катание по радуге, и пряники из облаков, все на своем месте в этом мире, и стихи сразу получились хорошие, и не торчат из них никакие неуместные среди радуги и облаков современные железки. Можно, конечно, считать, что такая неуместность – это неуместность войны как таковой, что она так же чужеродна нормальной жизни, как чужеродны штурмовики и динамит сказочному тексту, – но ведь не менее чужды ему и такие сугубо мирные понятия, как «перевыполнение плана», «социалистическое соревнование» или «фаб-завуч»; и никогда до сих пор Корнею Ивановичу не приходило в голову писать для детей этим – безусловно, привычным для них – языком. Правда, он и здесь попытался. В нескольких опубликованных вариантах антивоенной сказки даже в заключительной радостной главе есть и такие приметы современности:
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!