Ф - Даниэль Кельман
Шрифт:
Интервал:
С того дня он больше не вставал. Даже начало войны не вызвало у него никаких чувств. Когда к нему пришел прощаться сын в военной форме, он постарался по такому случаю выглядеть как можно достойнее. Ведь не зря же он был актером.
Прадед отца был врачом, пусть и не из лучших. Учиться на медика он пошел только потому, что его отец тоже был врач. У него была небольшая клиентура, многие больные у него умирали, некоторых сумела выходить его жена, которая была поумнее. Зачастую ей удавалось сообразить, какое лечение шло на пользу. Но потом она тоже умерла. Чтобы было, кому присматривать за детьми, прадед женился второй раз. Новая жена наводила на него тоску, и больных стало умирать еще больше.
При всякой возможности он рассказывал, как однажды, еще в молодости, повстречал Наполеона. На самом деле он успел углядеть лишь шинель, топорщившуюся над крупом лошади, да руку в белой перчатке. Когда он наконец ушел на покой, ему стало казаться, что за свою жизнь великий полководец загубил меньше душ, чем он за свою. Вскоре умерла и вторая жена. Последние годы он прожил в полном счастье.
Отец этого врача, тоже врач, обладал талантом успокаивать больных беседой. Чаще всего он догадывался, чем страдает пациент. Он увлекался месмеризмом и научился вводить больного в магнетический транс. Когда и его сын решил стать врачом, он возрадовался. Дочь тоже охотно пошла бы учиться, она была умной и способной девушкой, но пришлось ей запретить. В качестве компенсации он подыскал ей добропорядочного мужа, работящего и не дававшего воли рукам. Когда ему перевалило за шестьдесят, он как-то ночью улегся в постель, вздохнул – и поминай как звали.
Его отца шальная пуля лишила руки. Он родился очень смуглым, никто не знал почему; мать растила его одна в глубокой бедности. Он пошел в солдаты – вербовщикам казалось, что черные мужчины сильнее белых. В его жизни было много муштры, но иногда случалось и повышение; за время службы он успел наплодить троих, все вышли белыми. В конце концов пуля угодила ему в шею, он захлебнулся кровью – и поминай как звали.
Его отец в свое время отправился в Англию, устроившись юнгой на корабль. Скопил немного денег, попробовал себя в торговле, но оказался не слишком удачлив. Однажды разговорился с молодым французом, прибывшим, чтобы описать работу лондонской биржи. Тот был тщедушен, тощ, но умен, его глаза быстро подмечали, что творилось вокруг, и он был столь велик духом, что тот и представить себе ничего подобного не мог. Был бы я таким, подумалось ему, я бы горы свернул. Все давалось бы легко, мир не оказывал бы такого сопротивления. На прощание он спросил у собеседника, как его зовут. «Аруэ», – бросил тот и поспешил прочь, поскольку беседа ему весьма докучала.
От этой встречи он так никогда и не оправился. Его одолела усталость. Он едва сумел открыть неподалеку от Флит-стрит магазинчик, где торговал кувшинами, мисками и прочей ерундой, жениться на женщине, которая ему не очень-то и нравилась, и зачать с ней ребенка; впрочем, ему казалось, что его собственных сил на это уже не хватило, и основные усилия приложил ребенок, сын, стремившийся во что бы то ни стало появиться на свет. Ребенок родился черным, но родитель-то был белым, и жена его тоже; следовательно, она ему с кем-то изменила. Он бушевал, она рыдала, он кричал, она клялась, он призывал в свидетели Бога, она тоже; наконец, собрав последние силы, он прогнал ее. Внутренности его к тому времени уже изнылись, месяц спустя он скончался – и поминай как звали.
Его отца тянуло к морю. В нем говорила тоска его предков. В гавани Гамбурга он возлежал с какой-то женщиной, не зная ее имени, а она не знала его; вообще он их, женщин, не слишком жаловал, но эта была прямо мужиковатой, и было как-то легче. Потом он нанялся на кухню корабля, который направлялся в Индию, но затонул через три недели после выхода из гавани. Его плоть пожирали рыбы, настолько ему чуждые, что он и представить себе такого не мог; кости его обратились в кораллы, волосы – в травы морские, глаза – в жемчуг.
Его отец был темнокожим. Он был сыном помещика и служанки родом из Тринидада, черной как ночь. Пока он рос, никому не было до него никакого дело, и, наверное, в том было его счастье, но когда ему исполнилось пятнадцать, отец сунул ему денег, и он пустился странствовать по миру. Куда его тянуло, он и сам не знал; всякое новое место казалось ему похожим на предыдущее, а планов у него не было никаких. Время, думал он, прислонясь виском к окошку почтовой кареты, – всего лишь иллюзия. До него по этим холмам колесили другие, после него придут новые поколения, но холмы остаются прежними, и прежними остаются земля и небо. В принципе, и лошади прежние – так в чем же разница? Да и между людьми, размышлял он, разница тоже не то чтобы велика. А как иначе, если по сути своей все мы – один и тот же человек, всякий раз мечтающий о чем-то ином? Вот только имена сбивают с толку. Отбросить их – и все сразу становится ясно.
Осел он в маленькой деревушке. Местным его смуглая кожа была в диковинку – они еще такого не видали. Поначалу подковывал лошадей, затем сделался коновалом – чуял, где у них болит. Животные доверялись ему, люди не испытывали к нему ненависти. Он женился и произвел на свет семерых детей: одни умерли при родах, другие выжили, но, к его немалому удивлению, все они были белыми. Пути Господни неисповедимы, говорил он жене, и нам должно идти этими путями и не жаловаться.
Так он состарился. Он был доволен жизнью – первый в своем роду. Однажды вечером, выйдя в дождь, он встал перед домом на колени, изумленно огляделся кругом, закрыл глаза, склонился, словно собираясь прильнуть ухом к земле, – и поминай как звали.
Отец его, помещик, был алхимиком, так и не сумевшим сотворить золото – в чем, впрочем, не было ничего удивительного, ведь этого ни у кого не получилось. Он жил в своем имении, открытом всем ветрам, заделал дюжину, а то и больше, детей служанкам, в том числе негритянке из Тринидада, умевшей врачевать и колдовать, так и не женился и долго размышлял, католиком ему бы хотелось быть или протестантом. Негритянка же часто думала о местах, откуда была родом, – вспоминала жару, вспоминала дожди, легкие, как сам воздух, мощь солнца и ароматы растений. Она лелеяла своего темнокожего мальчика, целовала его, прижимала к себе, когда только могла – а бывало это не так часто, ведь ей приходилось трудиться в поте лица, и когда он решил покинуть дом, она поняла, что он не вернется.
Помещик тем временем мучился зубами. Они выпадали один за другим, и временами боль буквально сводила его с ума. Однажды смурным утром ему стало так худо от абсцесса челюсти, что пришлось улечься в постель. Кто-то, кого он уже не узнавал, прижал к его лицу букет резко пахнущих трав. Полчаса спустя он скончался от заражения крови – и поминай как звали.
Его отца возвеличила великая война. Под Льежем он потерял три пальца, под Антверпеном – ухо, под Прагой – руку, увы, не ту, на которой к тому времени недоставало пальцев. Но он был искусным мародером, знал, где пахнет золотом, и, накопив достаточно, уволился со шведской королевской службы и приобрел усадьбу. Женился, завел троих детей и вскоре сам был убит мародерами. Происходило это долго и мучительно, они разное на нем испробовали, пока жена с детьми прятались в подвале. Когда вломившиеся в дом скрылись, он был еще жив, но родные с трудом узнали его в том, во что он превратился. Протянув еще два дня, он скончался, но напоминает о себе по сей день: бывает, кто-то видит его фигуру – по всей видимости, дух, – который устало бродит по дому.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!