Город на заре - Валерий Дашевский
Шрифт:
Интервал:
Стоит, молча смотрит, как я, руку разжав, коробок раздавленный в снег уронил.
— Жизнь, — говорю и самого себя вижу с тем горемыкой в его крови, на льду.
И вдруг Мишкин голос слышу, негромкий, спокойный, словно бы и не его вовсе, а исходящий из далекого и бескрайнего, усталого и терпеливого далека:
— С каких пор ты так дорожишь жизнью, Витя?
— Замолчи! — говорю.
А сам невольно назад оглянулся, будто в ночи нас мог услышать кто-то вездесущий и всесильный, кто жизнь враз отнимает за такие слова.
— Никогда не говори такого, понял? — говорю. — Это теперь ты не дорожишь, зато после, поняв, дорожить будешь. Мы наше завтра начнем сегодня. Отдай мне карты, Миша. Навсегда отдай.
— Отдай, — говорю. — Прошу тебя, отдай. По-другому мы с тобой не разойдемся. Сам отдашь или мне у тебя взять?
Молчит, и взгляд его немигающий, пристальный, будто намертво прикован к моему лицу.
Я, с минуту обождав, к нему подошел, руку его из кармана пальто вынул и карты вытащил — те, что по сей день у меня.
— Ты потом поймешь, — говорю. — Ты мне еще благодарен будешь. Обо всем остальном утром потолкуем. Я тебя домой провожу, хочешь?
— Лучше я тебя, — говорит.
Да, значит, каждому — свое, раз мы себя самих толком ни спасти, ни погубить не в состоянии, настоящая гибель или спасение — редкость по теперешним временам, так что за него можно было не опасаться, а за меня — подавно, и если на то пошло, спасаться надо было от нас, ну да тут без третейского суда не разобраться, но по мне не мешало б для начала выяснить, кого спасать первыми, а еще лучше торжественно считать 21 декабря 1977 года Днем всеобщего спасения, а заодно на манер декады безопасности движения учредить месячник по нахождению между нами общего языка, а то, похоже, мы все по-разному понимаем, в чем спасение: вспомните-ка объявления у милицейских отделений до паспортных столов, что, к примеру, такой-то вышел из дому в 1973-м году, 2 августа на ночь глядя, и безутешные родные ждут его назад, ждут — не дождутся, а нет бы подумать, что, может, сам такой-то больше праздника 2 августа дожидался, чтобы с билетом в кармане очутиться в Воркуте или там в Целинограде, главное подальше от близких и родных, и пойди найди его. Но я сперва думал, сам объявится, услыхав хоть раз: — МИША ПОЛОНСКИЙ, ВИТЯ АЛЯЕВ ЖДЕТ ТЕБЯ У ПРИВОКЗАЛЬНЫХ КАСС!
Потом смотрю — его нет в толпе. Ничего, думаю, бывает всякое, вдруг он на платформе и не слышит, или решил, что жду не я — и я бегом по платформам, а его нет как нет, и ведь не станешь спрашивать: — Не видели вы парня, черноволосый, ростом с меня?
До аэропорта я заглянул на автовокзал, думая: на Южном два часа потерял, если он прячется там, где его искать не станут, ну да тут не поймешь, сколько я потерял времени: сутки, считая со вчерашнего вечера, ну а если с сегодняшнего утра, когда Сошин сказал, он из гостиницы ушел черным ходом, получается пол дня, почти десять часов. Или нет, не десять, девять — час ему до вокзала, или восемь, если до аэропорта, и автобусы, как поезда, каждые четверть часа отходят. Но потом подумал: ведь автобусы идут всего-навсего по области, а наша область ему не нужна, ему теперь тесны границы нашей области, ему теперь в столичные города, и он сам все мне сказал. Зря я не поверил. Вот пришлось ему доказывать мне, что все мы попросту у него не в голове — не отец и мать, брат или друг, а бремя верности, повседневных беспокойств, пожизненных обязательств, если это, конечно, не слова. Еоворю, он был нормальней нормального, раз ему ума хватило не то, что время рассчитать так, чтобы его догнать, не отыскать было — восемнадцать тысяч проиграть, чтобы к нему больше не лезли со спасением.
Пол ночи я из аэропорта до города добирался, километров десять отшагал, вот и присел на скамейку в парке, сам не заметил как задремал. Только знаете, как это бывает — казалось нет никакого сна, и предо мною огромное вересковое поле в тумане, унылая, горестная земля, и я еще подумал: неужели это небеса, и как будто мы с Мишкой стоим у выкрашенных в зеленое железных ворот, и не знаю откуда, но знаю точно, что там за воротами те же вереск и туман, та же горечь и унылое отчаяние, и никак не пойму, что мы пришли сюда выигрывать — деньги, свободу ли, лучшую жизнь, и вижу Мишку, таким как вчера: в лице ни кровинки, запекшиеся губы и карты, перемещаются у него в руках, и только глаза у него прежние, черные, живые как у белки, но голос у него совсем как вчера, исполненный того же терпеливого спокойствия, как эхо бесконечного далека, говорит мне: — Потерпи. Сейчас мы его закрутим. Сейчас старая сволочь поставит нам карточку…
Шел снег. Я сидел на скамейке в парке и тихонько плакал, и Мишки больше не было в городе.
Мысль о физическом исчезновении пришла ко мне в пору влюбленности: одиннадцать лет. Любопытно: в моем случае не толпа (общеизвестная антитеза смерти) наводила меня на мысль, но безмерное одиночество в фабричном загородном лагере, куда я был отдан родителями в первый раз и где так полно, как это может только подросток (или поэт), страдал, не будучи в силах рассудком определить природу собственного страдания. Я убегал (чистая классика: миниатюра общества, побег), когда день был на исходе. Заветным местом моим был скат гигантского оврага: там я сидел, обхвативши колени среди поникшей от зноя травы, в схожем оцепенении глядя, как догорал закат над кромкой далекого леса, дивясь и мучаясь предчувствием мною угаданного будущего моего исчезновения. Исчезновения — и только, ибо пытавшее меня воображение не предлагало представления о небытии (равно как первая и, несомненно, платоническая, любовь не подразумевает взаимности телесной), а потом — само исчезновение Я был. Меня нет было вдоволь таинственно и темно, и скоро каждодневные испытания тайной и темнотой стали мне решительно необходимы. Как обычно, некому было остеречь меня от мысленной дерзости, а мое положение беглеца — исключительность положения и роковую его прелесть — делал еще несомненнее из лагеря отряженный на поиски и вдалеке выкликавший меня по имени маленький отряд.
Регулярные мои исчезновения (детские попытки того невозможного для разума, какого я страшился и о каком воображал) произвели меня в герои моих сверстников. Было это в начале августа, в никем нетронутом первозданном лесу и настоящая эманация любви и влюбленности царила в лагере точно в раю, благодаря нашей здоровой любознательности, да беспечной чувственности простонародного персонала и повторению друг другом укромных прогалин и полян, предлагавшихся одновременно в качестве искуса и места действия для секретных поцелуев и объятий, непременно подсмотренных кем-то из нас; и сей общественный взгляд (с возрастом, верно, перерастающий в мораль) толковал мои побеги как то, чем они, помимо моего разумения, были на самом деле: как свидания.
Разумеется, я был в дурмане. Смутная догадка, что у бытия — у грандиозного заката с неподвижными облаками да последним лучом, нацеленным в зенит, есть оборотная как наваждение, как амальгама черная сторона, плюс даже мне, мальчишке, очевидная мысль, что ежели отцу и матери, ежели всем отцам и матерям суждено исчезнуть, то куда и какую экспедицию надобно предпринять, чтобы вернуть их, от меня требовали повзросления немедленного, исступленное желание которого захватило меня так, что привычку самому себе всякое утро измерять рост я увез с собою в город. Знаменательно, что как всякая idees fixes,[35]зрящая великую и запредельную цель, эта вела через непременную ироническую метаморфозу — из преследователя в преследуемого, из провидца в слепца, ибо за всяким мыслимым подтверждением было довольно было б разгрести траву или понаблюдать муравейник. Но интерес мой устремлялся в иное измерение: в легендах и преданиях от гибели спасали сообразительность и доблесть, а на худой конец в дело шел целебный источник или отвар, или неумышленное благодеяние, вполне забытое, но зачтенное судьбой, и участь чудесным образом проигрывалась обратно (там же, кстати, нахожу дивную метафору избранничества: шеренгу мнимых двойников и то ли сестру, то ли невесту, отыскивающую то ли брата, то ли суженного по одушевленному трепету ресниц). Знаменательно и то, что в конечном счете все мы получаем по своей вере: годом позже и совершенно неожиданно (всеми перепетая неожиданность, с которой Провидение орудует в застенке в салоне, в битве на балу) я повзрослел в четверть часа, в пинг-понг обыграв отца — и тотчас азарт метания у геометрии стола обернулся таким наплывом раскаяния и любви, точно морской ветерок, прежде мешавший нашей игре, навеял мне прошлогодние мысли, полузабытую печаль, а жест отца, каким он виновато (или то казалось мне в потрясении моего окаянного превосходства?) приглаживал остатки волос, окончательно перенес меня из этого августа в прошлый.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!