📚 Hub Books: Онлайн-чтение книгРазная литератураТекст и контекст. Работы о новой русской словесности - Наталья Борисовна Иванова

Текст и контекст. Работы о новой русской словесности - Наталья Борисовна Иванова

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 252 253 254 255 256 257 258 259 260 ... 269
Перейти на страницу:
совсем не с качеством литературы, а с тем, что социолог Лев Гудков определил еще в 2003 году как «попытки насильственно преодолеть чернуху, грубость мысли и нравов, убогий стеб, которые занимают значительную часть нашей суррогатной элиты (точнее, тех самозванцев, кто претендует на эту роль – от “постмодернистов” до националистов или смеси тех и других)… путем почти директивного “введения” ‹…› религии, “архетипов” русской культуры, возвращения к корням и проч.»[188]. С той поры миновало вот уж почти два десятилетия, а пока – поэтика чернухи в припоминании/изображении 1990-х никуда не уходит, не преодолевается. Но кто знает, что там, в будущем, – может, и выйдем к новым смыслам этих трудных, невероятных, как видится из сегодня, 1990-х, сможем отойти подальше, не будем кружить и заговоренно возвращаться от чернухи к чернухе. Пока ясно одно: литература о том невероятном времени, определения которому так и не найдено, продолжается.

P. S.

Я готовила этот текст еще в мирное время для выступления на международной конференции Imagining 90-th («Воображая 90-е»), которая имела место быть в Базельском университете (Швейцария). Сейчас, когда перечитала перед отправкой на верстку, поменяла спокойное название «Припоминая девяностые» на новое: «Когда погребают эпоху». Потому что прощание со свободными 1990-ми (определение найдено) состоялось именно сейчас, в конце февраля 2022 года. Но главный урок длинных 1990-х состоит, как я теперь понимаю, в том, что свобода для жизни, не только литературной, неизбежно наступиет. Даже после десятилетий мрака.

2022

Литературное селфи на фоне двух эпох. Оттепель как объект автобиографического письма

Мы себе запретили вести дневники, мы искоренили жанр эпистолярный, по телефону лишь договариваемся о встрече, а встретясь, киваем на стены и потолки, все важное – пишем, и эти записочки, сложив гармошкой, сжигаем в пепельницах. Господи, что же от нас останется?

Георгий Владимов. «Не обращайте вниманья, маэстро»

1. Поворот поэтики

Вряд ли можно найти советскую прозу позднесталинского времени, где автор откровенно и искренне рассказывал бы именно о себе, рефлексируя над собственным «я», анализировал, вскрывал скальпелем свою личность, – словами Юрия Трифонова, «оперировал на себе».

Борис Пастернак объяснял английскому переводчику «Охранной грамоты» (определяемой автором в анкете «Советские писатели о писателях и читателях» как «автобиографические отрывки») Дж. Риви: «Я в этой книге не изображаю, а думаю и разговариваю». Искренность, открытость, исповедальность – все эти понятия и обозначаемые ими установки письма – окончательно вымерзли на «великом переломе» от 1920-х к 1930-м. (На точку замерзания и самоцензуры многими из литераторов были поставлены и интимные документы – переписка с друзьями, коллегами и родными, живущими за границей, дневники и др.) Предметом писательского внимания должна была стать не рефлексирующая личность сочинителя, а «действительность», домысленная или воображаемая по идейным и формальным лекалам изобретенного в начале 1930-х соцреализма. В уставе СП СССР, учрежденного в августе 1934 года, так и указано – «Изображение действительности в ее революционном развитии». Никто устава-установки и на подъеме оттепельных веяний не отменял – «Литература и искусство являются составной частью общенародной борьбы за коммунизм» (Хрущев Н. С. За тесную связь литературы и искусства с жизнью народа. – «Коммунист», 1957, № 12).

Очерки и «дневники», поездка на Беломорканал или в колхоз, репортажи о стройках коммунизма – даже написанные от первого лица, такие сочинения никак не были исповедальными.

Что касается поэзии, «Я» оставалось заглавной буквой лирики, – но если сравнить частотность «я» – стихотворений Ахматовой с «я» – стихами Исаковского или Твардовского тех же лет, – то «я» – стихи Ахматовой превосходят аналогичные начала стихотворений советских поэтов во много раз. Исповедальность поэзии Твардовского – позднее явление.

Публикации послевоенных журналов и книг, не говоря уж о списках лауреатов Сталинских премий всех степеней, свидетельствуют о преобладании «объективного», обезличенного повествования. Позднесоветский эпос в виде соцреалистического романа вуалировал реальную сложность личности автора при условии ее существования. Литературные критики меняли свое «я» на крепкое «мы».

Удивление и даже недоумение могли возникнуть от самого предположения об авторской «искренности», если это не «искреннее» впадание в пафос.

Владимир Померанцев в статье «Об искренности в литературе»[189] понятием «искренности» кинул камушек в забетонированную пирамиду советской литературы. Померанцев употребил даже слово «душа», небывалое в лексике советского литературного критика. «Души автора мы здесь не чувствуем, его собственных мыслей не узнаем», – пишет Померанцев. «Фактом литературы» может стать книга «в случае, если в нее включаются мысли и чувства писателя» – сегодня это читается как само собой разумеющееся, но тогда… И далее: «в истории литературы художники стремились к исповеди», «Эпистолярный роман имел всеобщий успех оттого, что частное письмо казалось всего откровеннее»[190]. (Признаюсь, что мой поиск эпистолярных романов в позднесталинской литературе результатов не принес.) В послевоенной советской прозе, утверждает Померанцев, закрепился «состроенный» или «деланный» роман, восторжествовала «лакировка» действительности. Померанцев, само собой, не избегал принятых идеологических клише, апеллировал к «руководству партии», к «творческой активности советских людей», к «борьбе за лучшую жизнь». Но мог ли советский литератор в журнальной статье писать тогда иначе – и по обстоятельствам, и по ограниченности собственного кругозора? Вопрос риторический. Конец статьи, наделавшей так много шума, возвращает к общепринятым формулам: «И будешь ты тогда не сер, а многокрасочен, и творческий урожай твой будет велик, и люди будут ловить твое слово и – кто знает! – может быть, возьмут тебя с собой в коммунизм»[191].

Но советская риторика Померанцеву не помогла.

На него обрушилась та самая критика, которую автор отвергал в последней главке статьи «О чертах творчества и о чертах наших критиков». В «Знамени» отпор Померанцеву дала Людмила Скорино: «…у вас получилась искаженная картина литературы»[192] – заметим, что в следующем, апрельском номере журнала как раз неожиданно появятся «Стихи из романа «Доктор Живаго», вот он, коллективный когнитивный диссонанс редакции. В «Литературной газете» выходит статья «С неверных позиций»[193]. Борис Полевой в «“Записке” в ЦК КПСС» называет статью Померанцева «похабной»[194]. Но слово «искренность» уже произнесено, и литература его услышала. Второй съезд Союза писателей (декабрь 1954 года) открыл Алексей Сурков, по должности подверг суровой критике вышедшую год назад статью – однако сам съезд продемонстрировал не только ожидаемую «инерцию страха», но и «попытки прорыва», хотя и не увенчавшиеся успехом[195].

Слово прозвучало и уже закрепилось – искренность. Недалеко от другого понятия на ту же букву – исповедальность. На рубеже 1950–1960-х годов преимущественно в журнале «Юность» появился особый тип повествования, позже названный исповедальной прозой. Исповедальную прозу представлял близкий автору, совпадающий поколенчески, по мироощущению, открытый до прямой исповедальности (отсюда

1 ... 252 253 254 255 256 257 258 259 260 ... 269
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?