Текст и контекст. Работы о новой русской словесности - Наталья Борисовна Иванова
Шрифт:
Интервал:
История предоставила нам уникальную возможность сравнить зафиксированное в дневнике Бялосинской с теми же событиями, изображенными в «Автопортрете» бывшим ее соучастником по «Магистрали» Владимиром Войновичем. Напомним, что «Автопортрет» – это самое позднее из автобиографических сочинений Войновича, он многократно обращался к этому жанру, – но именно здесь он поставил перед собой задачу изложения собственной биографии во всех сохранившихся в памяти подробностях. Много страниц отдано времени, когда Войнович посещал «Магистраль», там почти дословно передано и выступление Бялосинской – то самое, об участии поэтов в реальном производстве. То, о чем Бялосинская в дневнике пишет с комсомольским пафосом, у Войновича – более чем через полвека – окрашено сарказмом: «Сначала я подумал, что Бялосинская шутит»[215].
Но вернемся в конец 1950-х.
4. Миссия и ремесло
На соседних страницах тематического номера «Памяти оттепели» в журнале «Знамя» помещены стихи 1957–1958 годов, также подготовленные Владимиром Орловым. Стихи эти тоже осмелюсь интерпретировать как автобиографическое письмо периода оттепели. В предпосланных публикации личных воспоминаниях, сохранившихся в архиве, поэт и друг Николая Шатрова Галина Андреева отмечает: «Он писал очень много, иногда по два-три стихотворения в день… Ценность в том, как они связаны между собой»[216].
Ты терпи, если можешь, и жуй рабский хлеб…
Боже! Боже! Чем хлев – лучше склеп!
(31 января 1958 года)
Этот поэтический автобиотекст избравшего независимую стратегию жизни литератора в СССР можно сравнить с «Дневником» Нины Бялосинской, с письмами Василия Аксенова и Георгия Владимова, с записной книжкой Аксенова. А то, что Николай Шатров заносил в свой поэтический дневник («большую поэму», по определению Галины Андреевой), очнется в «Ожоге» Аксенова спустя годы.
Можно сопоставить поэтический дневник Николая Шатрова с «Дневником» Юрия Нагибина, который он вел с конца 1940-х, отданного им при жизни в печать в конце 1980-х[217]. Успешный советский писатель и кинодраматург, состоятельный и социально состоявшийся человек, Нагибин после некоторых колебаний публикует «разговор с самим собою». «Какое дело до него читателям?» – задается он риторическим вопросом в предпосланном своему «Дневнику» авторском предисловии (какое, однако, лукавство – обращаться именно к читателю, который должен поверить «в неподкупную правду переживания»[218]).
Нагибин перечисляет события, не нашедшие отражения в «Дневнике»: скандал вокруг второго выпуска альманаха «Литературная Москва» – «двухдневный погром в Доме литераторов», «трагический вечер» памяти Андрея Платонова, «ужасающая эпопея со сценарием нашего фильма “Председатель”» и т. д. И тут же отвечает на вопрос – почему: «не нашлось места в “Дневнике”, ибо знал: они станут материалом рассказа или повести». Не стали. Канули на дно писательской души в виде неосуществленных (да и существовавших ли?) замыслов? Или все-таки останавливала осторожность – мало ли кто заглянет в эти страницы?
Предметом оттепельного внимания Нагибина в «Дневнике» становится прежде всего природа в ее разнообразии. «Простор был окутан голубоватой дымкой…» – 1954-й[219], а еще – «позорный туман грошового тщеславия», рефлексия в оттенках и подробностях, – как бы соперничество «с Прустом и Буниным»[220].
Год 1956-й в «Дневнике» – поездка в Германию, музеи, Кранах, Бухенвальд. Год 1959-й: «Опять немыслимо яркие краски осени, тоска по Ленинграду и роковая бессмыслица моих нескончаемых дел»[221]. С 1960-го начинается дача. Год 1962-й: «Ночью пошел в лес. Полная луна размыто желтела»[222].
С 1967-го каждый год в «Дневнике» завершается подведением итогов. Действующие лица оттепели появляются, конечно, но мельком, а в основном сначала изумительная «она», а после – ужасное, во всех отношениях фальшивое существо по имени Гелла. «Дневник» послеоттепельных 1970-х – это уже интимный документ (как многие считают, эксгибиционизма). Пропущенный в «Дневнике» внутренний мир автора в 1960-е неожиданно возникнет на страницах перестроечной прозы Нагибина, в повестях «Тьма в конце тоннеля» и «Золотая моя теща». Теперь, через десятилетия, автор отпускает себя, свои наблюдения, оценки и суждения на свободу. В том числе от моральной самооценки.
Александр Солженицын в эссе «Двоенье Юрия Нагибина» (из «Литературной коллекции») определил позднюю прозу Нагибина как «сплошь автобиографичную»[223]. Метод его, считает Солженицын, заключается в своего рода каминг-ауте – и в отношении национального происхождения (установлено имя настоящего отца, ко всему – белогвардейца, что избавило писателя от литературного груза тяготившего еврейского происхождения), и в отношении советской власти, о которой ранее писатель не высказывался. Теперь же по страницам разбросаны резкие оценки: «советская скверна», «всеохватная ложь», «я ненавидел этот строй». Сформулированы выводы: «Фашизм не уничтожить. Его добивали в Германии, а он заваривался в Москве». Впрочем, Солженицын сомневается в датировке – «будто бы такое понимание было у автора уже тогда», «И отчего же, отчего же это благородное сознание ни разу и никак (подчеркнуто А. С. – Н. И.) не отразилось в его книгах за несколько десятилетий?». Добавлю, что и в опубликованном при жизни и, главное, волей автора в «Дневнике» есть слова, выражающие сознание именно что по-советски мыслящего интеллигента: «Я делаю в кино вещи, которые работают на наш строй, а их портят, терзают, лишают положительной силы воздействия».
Нагибин – 1920 года рождения, Солженицын – 1918-го, они почти ровесники. Одно поколение. Оба успели поучиться до войны, оба воевали, оба рано определились с направлением будущей профессиональной деятельности – Солженицын превратил свой дар в миссию, а Нагибин в ремесло.
Нагибин проявился именно в оттепель
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!