Призраки оперы - Анна Матвеева
Шрифт:
Интервал:
Прогулки по берегу ржавого озера напомнили Татьяне детство, когда мать отправляла ее на дачу с детским садом, – там тоже были зеленые запахи и густое жужжание лета. Неизвестно, что помогло больше – процедуры, размеренный режим или детские воспоминания, но голос вернулся к Татьяне, как блудный сын или ветреный муж, однажды утром она обнаружила его на месте, и вел он себя так, словно бы никуда и не уходил. На радостях Татьяна тут же собралась домой – к неудовольствию дочери, подружившейся наконец и с красивой дамой, и с ее болезненным отпрыском. Голос готовился к подвигам, Татьяне было всего лишь тридцать два…
Полюбив Согрина, Татьяна думала, что сможет обойтись без театра, но без голоса, как выяснилось, она жить не умеет. Это были ее краски, ее слова, ее картины, фотографии, декорации, книги – все двери открывались одним ключом.
Артисты хора – не пушечное мясо и не общий фон, опера без хора – вообще не опера, и все-таки многие хоровые видят свое место на сцене стартовой площадкой. Вот увидите, пройдет время, и хормейстер (дирижер, режиссер, директор или кто там у нас сегодня принимает судьбоносные решения?) заметит талант и поманит пальцем: «Друг мой, будешь петь эту фразу соло». И вот бывшая хористка в «Царской невесте» несется по сцене в гордом одиночестве: «Боярыни, царевна пробудилась!» А там уже рукой подать до маржовых партий, а потом, глядишь, и в солистки пробьешься – ведущие! У нас в театре один тенор вообще из ямы вышел – в буквальном смысле слова. Играл на скрипке, а потом вдруг запел. Скрипачей найти нетрудно, тогда как с тенорами вечная проблема.
Татьяна никогда не мечтала стать солисткой – все тщеславие в их семье досталось матери, которая в свои шестьдесят пела несколько сольных партий. «Эх, мне бы твои годы, – причитала мать, – я бы уехала в Питер, в Москву, я бы такую карьеру сделала! А так вся жизнь прошла мимо, как будто и не моя была…»
Впрочем, мать унывала редко и каждый год объявляла премьеру любовника. Теперь она выбирала только самых молодых и красивых, обещала им протекцию в театре и обещания свои почти всегда сдерживала. Следить за переменами в Татьяниной карьере у матери времени не было, поэтому о том, что дочке доверили петь Абигайль в премьерном «Набукко», она узнала чуть ли не самой последней в театре. Долгий путь «из хора – в солистки» Татьяна проделала всего за один год.
В день премьеры Татьяне аплодировали дольше всех, и даже директор сказал потом дирижеру: «Что же это вы такую талантливую девушку держали в хористках?» Татьяна до последней минуты перед началом спектакля бегала подглядывать в зал – вдруг Согрин пришел? О премьере в городе знали все, и билеты были проданы за полтора месяца… В первых рядах партера Согрина не было, но, может, он просто решил сесть подальше?
Он здесь, конечно же, здесь. Разве может он пропустить ее премьеру?.. Абигайль пела в этот вечер только для Согрина, накал чувств и мощный голос напрочь перекрыли все потуги Фенены – той лишь в самом конце удалось взять реванш.
Татьяна улыбалась, кланялась, прижимала руки к груди, принимала цветы и думала: он здесь, он не мог не прийти.
Тридцать лет пусть медленно, но все же шли, и Согрин каждый вечер расправлялся в календаре с очередной цифрой. Это было целое представление: в окружении гудящих красок, бьющих то в глаз, то в ухо, Согрин доставал из тайника очередной календарь и хоронил новую бессмысленную дату под чернильным пятном. Краски исполняли реквием в землистых тонах: угольная искристая сливалась с карей древесной, а сверху над ними плясала пылающая, глиняная, индейская терракота. По утрам краски свирепствовали особенно – им не нравилось, что Согрин тратит себя на афишную мазню, что он с такой легкостью отказался от живописи.
– У тебя не живопись, а лживопись! – ворчали краски, вкручиваясь штопорами в виски.
Иногда Согрину удавалось приструнить их во время работы – ухватив особенно ретивую краску за липкий хвост, он размазывал ее по афише. Краска, постонав, умолкала, и эта борьба была похожа на борьбу с тягучим, длинным временем.
Евгения Ивановна была рядом, на подходе и подхвате, – с чистой рубашкой, горячим ужином, соболезнующей морщиной на лбу. Учительская часть жены с годами разрослась и поработила все, что уцелело от прежней прелестной Женечки. Эту Женечку даже сама Евгения Ивановна забыла накрепко, и случайно выпавшая из альбома фотокарточка заставляла ее удивленно хмуриться. Разве это она? Настоящая Евгения Ивановна выглядит по-другому. Строгий синий жакет, по плечам присыпанный пудрой перхоти. Голос, возрастающий с каждым оборотом и обретающий в финале пронзительность сирены – не мифологической, а милицейской. И самое главное – презрение к тем людям, что не являются учителями. Презрение было козырной картой Евгении Ивановны, с помощью которой она ежедневно выигрывала у своих учеников, а также их родителей. С ненавистью и любовью всегда можно что-нибудь сделать, но против презрения человек бессилен.
Евгения Ивановна наблюдала за тем, как прорастают в учениках черты родителей и семейные привычки, эти своевольные ростки она выпалывала решительной рукой, причесывая класс по единому образу и подобию. Из рядовых учительниц она быстро ушагала в завучи, потом ее назначили директором школы и под самый занавес, когда на сцене уже красовались декорации перестроечных времен, премировали от района туристической путевкой на двоих. В страну, ранее известную как ГДР. Маршрут был составлен по советским лекалам: Берлин – Дрезден – Лейпциг – Мейсен. Немцы разобрали одну стену и теперь принялись за другую, невидимую, которую за ночь не сломать, как ни старайся. Согрин до последнего дня уговаривал Евгению Ивановну не тащить его с собой, но жена даже и слышать не хотела о том, чтобы ехать в Германию одной, – она смотрела на это путешествие, как на некий символический итог всей жизни и любви. Вот мы какие – вместе путешествуем, да не в соседний город, а в Германию! Жизнь удалась, счастливая старость стоит на пороге, скрестив на груди узловатые руки.
Согрин взял с собой маленький календарик, блокнот и пачку акварельных карандашей.
Тридцать лет – приличный срок, это знает любой заключенный. Согрин, пусть и осудил себя самостоятельно, все же порой сомневался, а правда ли он любит Татьяну? На самом ли деле ждет, когда можно будет продолжить эту книгу, действие которой стихло на середине, на полуслове, в начале абзаца?
Иногда он всерьез думал, что любит вовсе не Татьяну, а Евгению Ивановну. Он заранее знал все, что она может сказать или сделать, но его это не раздражало, а успокаивало. Как полагается учительнице, Евгения Ивановна всегда четко понимала, что и зачем надо в этой жизни делать – не счастье ли, очутиться в зыбкие годы перемен рядом с таким человеком?
Но эти мысли были наваждением, ведь следом на Согрина обрушивались другие. Даже этот саксонско-бранденбургский вояж был до краев наполнен Татьяной, а радостный бас Евгении Ивановны, гудевший под ухом все десять дней, Согрин воспринимал как одно из тех дорожных обстоятельств, примириться с которыми намного легче, нежели бороться. В Берлине супруги взяли на память по камушку из стены – их еще не начали продавать в сувенирных лавках. В Мейсене посетили фарфоровую фабрику – раскрасневшаяся Евгения Ивановна ужасалась цифрам, украшающим ценники пасторальных безделушек, а Согрина в тот день краски преследовали столь яростно, что он кроме них вообще ничего не запомнил. В Лейпциге супруги потратили все свои жалкие марки на шерстяное пальтецо для Евгении Ивановны и джинсы для Согрина. Наряженный в эти джинсы Согрин на следующий день подъезжал к Дрездену, рядом на автобусном сиденье похрапывала счастливая Евгения Ивановна, даже во сне крепко обнимавшая свою сумку.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!