Вот оно, счастье - Найлл Уильямз
Шрифт:
Интервал:
Суся относилась к первой категории. Хотя в обычное время я не замечал за ней ни грана тщеславия – всю свою гордость она посвящала керрийцам и всему керрийскому, – случайное замечание миссис Мур, когда та уже собралась уходить, заронило в Сусю мысль, что в Праздник Воскресения шевелюре надо придать “чуток живости”. Бигуди у нее не водились, и одалживать их она не желала по двум причинам: во-первых, дабы сохранить возможность приватно исправить, возникни они, катастрофические результаты, а во-вторых, если все удачно, возможность явить это, пройдясь по Длинному приделу, а это одно из тех искупительных мгновений, каких жаждут все женщины, состоящие в браке с невзгодами. Отсутствие бигуди Сусю никак не смутило – она принялась копаться в шкафах, чтобы смастерить из подручного.
– Я тебе их сделаю, – сказал Дуна.
– Из чего?
– Из прищепок.
– Из прищепок?
Раздосадованная то ли недостатком, то ли избытком наглости, с какой ее супруг считал, что все можно разрешить в два счета, Суся вскинула обе руки, словно гоняя кур.
– Брысь. Брысь и оставь меня в покое.
Дуна тут же забыл женину неуступчивость.
– Глазом моргнуть не успеешь, сделаю.
– Прищепки в волосы! Ну и видок будет у меня на Пасху.
С миролюбивым видом проклятого супруга Дуна произнес самое оплошное:
– Тебе вообще незачем, уж всяко. Ты ж разве не красавица?
Окажись под рукой чашка, она б отправилась в полет. Суся обошлась, метнув дротик-взгляд. Дуна почувствовал, как дротик достиг цели и воткнулся ему посреди лба. Дед открыл и закрыл рот, после чего погрузился в приблизительно пасхальные труды мытья всех наличных резиновых сапог.
Суся оказалась брошена на произвол судьбы, сведшийся в итоге к скруткам писчей бумаги, вымоченным в сладкой смеси сахара и яичных белков, которые, если вплести их в мокрые волосы, смотрелись как швейцарские рогалики или пироженный эксперимент французской аристократии. Испытывая на прочность невеликое свое терпение, она уселась в саду, мокрая голова ее разместилась в исполинской сушилке для волос – синем небе. Пока солнце пекло ей прическу, меня выставили сторожить. Позднее, когда подошло время отправляться ко Всенощной и к зажжению Люмен Кристи[48], Суся выпутала из волос бумажные жгуты и явила прическу столь кучерявую, что Дуна просиял, как мальчишка с карамельной игрушкой, – не впервые и не в последний раз вынужденный признать непререкаемую истину: женщины всегда правы.
Прическа та символизировала собою некий скрытый трепет, о каком я не подозревал вплоть до завтра. В путь до деревни ее обернули платком.
Когда они ушли, я вновь оказался в пространстве утраченной веры. Мои прародители ушли в церковь не задумываясь, как мне казалось, и я им в этом завидовал. Пасхальную Всенощную того года можно было связать со всеми предыдущими, какие Дуне с Сусей довелось посетить за многие годы, и пусть они об этом в подобных понятиях не думали, такие вещи – опора, и тому человеку, каким был я тогда, казалось, что прародителям всё это и принадлежит, и сообщает принадлежность.
Всего этого нету больше, и чувство, о каком я сейчас говорю, – когда целый приход отправляется в церковь ждать зажжения пасхальной свечи, и каково было знать об этом и не быть там, – возможно, тоже сгинуло. Казалось, будто случился отлив и забрал с собой все корабли, а ты остался на берегу – обломок кораблекрушения.
Провинциальная тишь, бывает, ложится на сердце камнем. Чтобы поднять его, чтобы удрать за границы самого себя хоть ненадолго, я достал скрипку.
Особая черта ирландской музыки состоит в том, как одна мелодия втекает в другую. Начать можно с одного рила, без всякого отчетливого намерения, куда двинешься следом, но где-то на середине музыка словно бы призовет следующую, и так один рил становится другим, затем третьим, и, в отличие от четко определенных песен, музыки цепляются одна за другую, творят звуковую карту прямо на пути по ней, и музыканта со слушателем уносит – вопреки времени и пространству. Вы в иных краях. Что-то в этом духе.
Таковы, наверное, одновременно и способ, и цель того, что я рассказываю.
В общем, играл я не здорово, не чудесно, однако себе самому и внутри утехи этой – играл за столом в саду, и тут вернулся Кристи.
Поначалу я его не заметил. Он встал у калитки, слушал. Поскольку играл я, чтобы сбежать от себя, потребовалось некоторое время, пока Кристи не отыскал зазор в музыке и не зааплодировал.
– Хорошо играешь.
– Нет.
– Слыхал, как Младший Крехан[49] играет?
– Нет.
Кристи глянул на меня коротко, и взгляд его внятно сообщал, что я катаюсь на велосипеде мимо пирамид и в упор их не вижу.
– И я ни разу не слыхал. На той неделе сходим послушать, – сказал он, словно это уже решено.
Он ушел, не предупредив, а я лишь тогда осознал, что меня это зазря ушибло, – по этим двум причинам держался я с ним прохладно.
Кристи поставил свой чемоданчик. Огладил бороду, коя, как и весь он, была острижена. Я понимал, что он ждет, когда я спрошу, где он был, и поэтому не говорил ничего.
Он потоптался взад-вперед, недалеко, громоздкий, не проворный, несколько шагов туда и обратно. Порылся в карманах синего костюма, выудил завернутую в фольгу мятную карамельку, которую не искал, отряхнул ее от карманного мусора, закинул в рот. Замер, блестя глазами. Стрижка не то чтоб омолодила его – придала ему резкости.
– Она похоронила аптекаря, – произнес он вот так вдруг.
Я обнаружил, что струны у скрипки пора бы подстроить.
– Три года назад. Анни Муни. Она вдова.
Река текла у него за спиной, а он ждал моего отклика. Я это знал и молчал. Пробежался пальцем по струнам. Кристи туго поджал губы. Расправил плечи и могучей глыбой своей украсил закат. На миг лицо у него вспыхнуло буйством веснушек. Он решил больше ничего не говорить, я в том уверен, но не сдержался: овладел им недуг влюбленного, от которого единственное средство – вновь произнести ее имя.
– Анни Муни.
Получилось неизъяснимо нежно – чуть застенчивое мальчишество здоровяка за шестьдесят.
– Из-за нее я однажды съел дюжину багровых тюльпанов, – сказал Кристи, и в синеве его глаз удавалось разглядеть, до чего потрясен он и восхищен собою юным, кто, произнеся это, прошагал в сад, сплошная невинность и пыл, неуемно порывистый юноша в сапожках, глаза сверкают, вихраст, влюблен в Анни Муни.
Тот Кристи присутствовал там так же, как я здесь сейчас. Может, и вы, сидя с человеком постарше, видали юное созданье, каким тот человек был, и вот оно проскальзывает у них в глазах и безмолвно ими замечено – есть надежда, с приятием. Кристи, съевший тюльпаны, уложил бы вас на лопатки, попытайся вы его остановить, это я уловил сразу. Его решимость, определенность, его вера в то, что поэт назвал святостью сердечной привязанности[50], – вот что, думаю, понял я тогда, не располагая ни словарным запасом, ни опытом, но, возможно, постиг я их толком лишь сейчас. Он был юнцом, кому сердце разнесло нараспашку от изумления этим миром и громадности чувств, это я могу сказать наверняка, и тот юнец был с нами долгие мгновения, пока Кристи вновь не упустил его из вида, следом чуть тряхнул головой и произнес:
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!