Крокозябры - Татьяна Щербина
Шрифт:
Интервал:
— Спасибо, Катенька, садись. Кофе сварить?
— Ой, Евгений Викторович, только что пила, давайте вы рубашку сразу примерьте — вдруг не подойдет, а вечерком посидим как полагается.
Он уже понял, что не отвертеться, пошел в спальню, чертыхаясь, стащил через голову свою клетчатую — пришлось пуговицы расстегивать с обратной стороны, голова не пролезала, а на новой тоже петли как тиски… Вот же, пристали со своей белой рубашкой! Как на похороны, ей-богу. «Приличный» костюм Дима ему уже давно купил, говорил, новую жизнь надо начинать в новой одежде. А вот и надену его сразу, так и поеду.
Дима собирался сегодня отдыхать до вечера в своем кабинете. Устал. Плюхнулся в свое любимое кресло: мягкое, гелевое, обволакивающее. Будто окунулся в море и покачиваешься на волнах. Он любил побыть в субботу один, привести мысли в порядок, повспоминать что-нибудь, составить в уме график на следующую неделю. Юбилей отца… странная история, если подумать: в детстве он его видел редко, почему-то помнит их встречи исключительно на Красной площади — они рядом идут в колонне, он в сером пальтишке, держит замерзшей рукой воздушные шарики, папа протискивается вперед, орудуя красным флажком, в глазах рябит от красного, на ГУМе, в толпе, на каких-то повозках транспаранты: «Мир! Труд! Май!», «Слава Великому Октябрю», «Народ и партия едины», — и гигантские портреты членов Политбюро, танки, гул от клина самолетов, барражирующих над площадью, все скандируют то же, что написано вокруг, а отец в этом гаме шепчет ему на ухо: «Видишь Мавозолей? Так вот знай, они извратили ленинские нормы жизни. Ваше поколение положит этому конец. Я в тебя верю». Дима не понимал, о чем речь, но чувствовал, что отец недоволен всеми, кроме него, и был этим горд. На одной демонстрации (а всего их, может, и было две) отец показал пальцем на колонну танков: «Они в 1956 году утопили Венгрию в крови». Этого Дима тоже не понял, но заинтересовался. Мама часто поминала 56-й: «Ты родился в самый замечательный год: ХХ съезд, освобождение, новая жизнь».
Мать и отец были будто из разных миров: мама пела зажигательные песни, вышивала цветы на салфетках и носовых платках, дома всегда были гости, пели под гитару, читали стихи, она периодически говорила ему про какого-нибудь мужчину из тех, что приходили чаще других: «Вот какого отца я для тебя хотела бы». Потом товарищ переставал приходить, и она говорила так про другого, но был и неизменный, в виде фотографии с автографом, который назывался Микеланджело Антониони. «Как ты на него похож», — говорила мать.
— А на отца? — неуверенно спрашивал Дима.
— Сравнил! Микеланджело — гений, умница, красавец, а твой отец — взбалмошный сухарь. И думает об одних абстракциях; о нас с тобой он по крайней мере не думает.
Мама была переводчиком итальянского кино, страшно им увлекалась, а за Антониони, как понимал Дима, мечтала выйти замуж. «Я хочу, чтоб ты стал таким же, как Микеланджело. Если все получится, мы с тобой поедем в Италию». Мама говорила, что он скоро придет к нам в гости, но он все не приходил. Хотя приезжал в Москву, и Дима долго скучал, пока мама разговаривала с ним на фестивале, а потом на съемках, ничем не закончившихся. Он, по словам мамы, был возмущен, что в его фильм вмешалась советская цензура. И уехал навсегда. А в мамином лексиконе с тех пор появилось слово «несоветский» — когда ей нравился какой-нибудь наш фильм, спектакль, актер, она говорила: «Совершенно несоветский». Может, отец правду говорил про «извращение ленинских норм жизни», только Дима, сколько ни вчитывался в труды вождя мирового пролетариата, никаких норм там не обнаружил. «Архиважно» и «Расстрелять» — Ленин запал ему этими двумя восклицаниями. А отец чем-то на этого выпрыгивающего из себя человека походил, чертами лица, жестами, обличительной интонацией. Хотя, в отличие от него, был тощ и высок ростом.
«А вот интересно, похож я сейчас на Антониони? — подумал Дима и потянулся за ноутбуком, чтоб поискать в Сети его фотографии. С той, что в детстве украшала их сервант, соотнести себя уже не мог, та навсегда оставила его подростком. — Ну что ж, чем-то и похож. По крайней мере больше, чем на отца». Дима пошел в мать: в ее внешности было что-то цыганское, а может, итальянское — очи черные, темперамент, ямочки. Но она была родом с Западной Украины, масть оттуда. Дима жил под ее фамилией, отцовскую брать даже и не думал. Не только потому, что она, мягко говоря, неблагозвучная: до 1989 года, когда умерла мама, отец практически не присутствовал в его жизни, а потом — будто препятствие с пути убрали, хотя препятствия на самом деле не было — отец стал названивать чуть не ежедневно, приезжать, интересоваться. У Димы было, правда, неприятное подозрение, что он стал нужен отцу тогда, когда стал хорошо зарабатывать, но он эти мысли гнал. Отец, в отличие от него, обнищал с приходом дикого рынка, и Дима помогал как мог. Появление отца не то что замещало собой потерю матери, но было облегчением, чувством, что его еще питают корни, что он не сирота.
Дима вспомнил, что когда работал инженером на заводе электроники, жили они не то что бедно, но все время было ощущение тесноты: тесная квартирка, дотянуть до зарплаты, выкроить на покупку джинсов на черном рынке, на отдых в санатории. Подхалтуривал, конечно, продавал налево их убогие, но пользовавшиеся большим спросом магнитофоны, выносил под полой детали, за которыми охотились расплодившиеся тогда самоделкины. Но все и везде было впритык. А как пошла у него торговля компьютерами, ноутбуками, пейджерами, факсами — так зажили. Катя тут же перестала работать, ее жалкой секретарской зарплаты хватало разве что на проездной в метро. Они теперь ездили исключительно на такси. «Захватывающее было время, хоть и дурацкое», — ностальгически вздохнул Дима и только что заметил, что доедает последнее яблоко, в вазе лежали одни огрызки. По субботам он на диете.
«А ведь всякое время в России — дурацкое, — начал размышлять он, — „извращение норм“. В чем эти нормы, словами и не скажешь, но где-то внутри все знают — и сейчас, и, наверное, всегда, — что хранится эталон нормы то ли на Западе, то ли на Востоке, то ли в далеком прошлом, то ли в далеком будущем, и вот только б до него, эталона этого, добраться… Выйду на пенсию, — оборвал себя Дима, — тогда и стану философом. Пока грех жаловаться». Включил свой Блэкберри посмотреть, нет ли чего важного — к счастью, нет: в субботу важное может быть только плохим, хорошее ждет до понедельника.
Блэкберри был его связью с миром № 1, где Катя, Аля, фирма. Аппарат, который связывал его с другим его миром, параллельным, лежал в сейфе. Он за десять лет привык к этой двойной жизни, но сейчас почувствовал себя героем: ни разу ведь ничего не перепутал, друзья из одной жизни не столкнулись с друзьями из другой… Одежду поделил таким образом: здесь — та что в красном спектре (розовая полосочка на рубашке, фиолетовая майка, оранжевый свитер, бежевый костюм), а там все серо-сине-зеленое. Ну да, можно было бы и запутаться, но он Катю убедил: «У меня рожа красная, так что мне обязательно нужен красный цвет в одежде». «Да брось ты», — отвечала она. «Точно тебе говорю. Да и потом, красное — оно виднее, я ж торговец, мне положено красоваться». И она если покупала ему серый свитер, то с красными ромбами.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!