Севастопольская страда - Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Но он и не хотел ничего ломать – это было в нем главной чертой характера: он был вполне послушным сыном. Воспитанник Жуковского, он был сентиментален и слезлив. Ко дню смерти отца ему почти исполнилось тридцать семь лет, и он уже успел совершенно сложиться как наследник, однако этого возраста оказалось далеко не достаточно для него, чтобы почувствовать в себе жажду стать царем, тем более что здоровье его отца казалось всем около него, не только ему самому, исполински прочным.
Корона свалилась на его голову совершенно неожиданно и, конечно, в самый неподходящий для такой малодеятельной натуры момент.
Хомяков писал о нем: «Вот человек, которого сердце теперь исполнено глубочайшей скорби и невольного страха перед великим служением, на которое он призван!..» «Дай Бог ему доверия к России и неверия к тем, кто оподозривает всякое умственное движение. Мы дошли до великих бед и срама по милости одного умственного сна, но перемены не могут быть слишком быстрыми. Здесь все радуются проявлению стремления к народному и русскому».
Несколько иными словами, но ту же радость выразил в одном из своих писем другой представитель опального кружка славянофилов, Иван Аксаков: «Возникает новая эра государственного бытия, начинается новая эра и для нравственного общественного существования каждого русского. И, конечно, каждый от всей глубины души благословит нового царя на подвижнический путь, ему предлежащий, и пожелает, чтобы царствование его было обильно плодами тепла и света, добра и разума и богато всякою честностью… Желательно было бы, чтобы новый царь чаще обращался к народу со своим царственным словом и чтобы тесною, безбоязненной искренностью скреплялись естественные узы, связывающие подданных с государем».
Но царь Александр как бы совершенно был лишен какой-нибудь инициативы. Даже и после похорон Николая во дворце никак не могла определенно наладиться новая жизнь. Александр продолжал занимать свою прежнюю половину наследника и носить прежний генерал-адъютантский мундир с вензелем отца на погонах.
В то же время заметно начало исчезать в дворцовых церемониях то строгое исполнение всякой обрядности, какое было заведено Николаем. Старые царедворцы вроде графов Блудова и Виельгорского признавались друг другу, что перестали уж понимать, что такое делается при дворе, и молятся, чтобы Бог им простил то презрение, какое в них стали уж возбуждать все люди кругом, «до того они плохо воспитаны: громко болтают, смеются, толкаются!..» Заику Ростовцева, начальника военно-учебных заведений, завистники начали называть новым Мазарини[98], так поднялся его вес при дворе; появились и другие любимцы бывшего наследника и если еще не затмевали старых сановников, то как будто уже готовились затмить. А Нессельроде и Клейнмихель сами заблаговременно начали поговаривать о том, что они уже стары, дряхлы, немощны и что им пора отдохнуть…
Александр же с одинаковой легкостью подписывал разные новые указы: и о прекращении преследования раскольников за их приверженность к старой вере, и о введении особых выпушек и петличек в форму гвардии, армии и флота… Узнав об этом, московские славянофилы решили действовать тоже. Кто бы и чего бы ни пытался добиться от нового царя, но они выдвинули в первую очередь «всеподданнейшее ходатайство» о разрешении на бороду и кафтан.
– А мне-то какое же до этого дело? – удивился такому ходатайству Александр. – Пусть себе одеваются и ходят как хотят.
Кажется, сказано было немного, но как немного бывает иногда нужно, чтобы сделать многих людей счастливыми! Иван Аксаков восторженно писал своим из Петербурга: «Государю недавно представляли рисунок боярских костюмов; он сказал, что теперь покуда он это намерение отложит, но из всех слов видно, что ему очень хочется ввести русское платье, и в обществе петербургском даже дамы толкуют о сарафанах… Камергеров переименовывают в стольников, камер-юнкеров – в ключников…»
Боярские кафтаны и бобровые высокие шапки для придворных и сарафаны для светских дам довольно долго служили предметом невинных мечтаний многих дворян славянофильского толка. Один из них, Кошелев, пытался ввести эту прелесть даже и в провинции. Об этом и писал Погодину так из Рязанской губернии: «Скажу вам радость: в Сапожковском уезде начинают носить русское платье. На днях на обеде было семь, а в будущую субботу должно быть за столом у нас девять человек в русских платьях. Теперь в Сапожковском уезде надели русское платье пять Кошелевых, три Ивановских, трое Протасовых, один Колюбакин – всего двенадцать человек. Есть надежда, что эта мода перейдет и за границы Сапожковского уезда».
Жена же Кошелева писала тому же Погодину с чисто женской грацией мысли: «Мы сшили себе русские платья и надеваем их, но желательно было бы носить их. Кажется мне, время совершенно по тому приспело: и война, и перемена покроя служащим военным и статским, и новое царство, и сила времени, и важность теперешних событий – все это отымает у перемены платья характер тщеславный и колорит партий; вещь выходит серьезная и естественная. Но согласитесь, что носить мне одной невозможно, выскочкой никто из нашего слабого пола не согласится быть, во-первых, по свойственной стыдливости…» Она предлагала Погодину «не выпускать в „Москвитянине“ парижскую моду и оговориться в том, что это нарочно сделано, что стыдно теперь, что пора сбросить иго моды французской». «Как нарочно, – продолжала она, – носили в прошлом году платья в обхват ног, а нынешняя картинка приказывает такую ширину, что едва в дверь войдешь… Одним словом, у вас слово живое, сильное. Подбивайте нас на это дело статьей в «Москвитянине» да другою в «Московских ведомостях» – пусть и в Питере прочтут; да, главное, надо, чтобы в провинции надели, а то в Петербурге испортят покрой. А чтобы женщины надели, нужно, чтобы мужчины уговаривали, а мы люди пустые, глупые, пол слабый и робкий, без поддержки мужчин не годимся в деле общественном… Теперь самая минута, не правда ли? Позже будет труднее, да еще потому необходимо поспешить, что обшиваться долго, да в деревне покроем не ошибешься, а к зиме будет у всех готово…»
Если так заволновались горячими мечтаниями о сарафанах и кокошниках славянофильские дамы, то вполне естественно было самим славянофилам и почвенникам от мечтаний перейти к делу в области бород и зипунов. И Хомяков, и Иван Аксаков, и Погодин перестали брить бороды; Юрий Самарин, кроме того, напялил зипун с медными застежками… Благодушно усмехнувшийся всему, что видел кругом, поэт Тютчев назвал это межеумочное время оттепелью.
III
Иван Сергеевич Аксаков чувствовал себя в последние месяцы царствования Николая вообще не у дел. Он был еще молод, но уже в отставке. И служба в уголовной палате в Калуге, и в московском сенате, и потом новая служба по другому ведомству, в Министерстве
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!