О русской словесности. От Александра Пушкина до Юза Алешковского - Ольга Александровна Седакова
Шрифт:
Интервал:
Нет на свете тебя: человек современен лишь Богу:
Богу предвечному в миг все современны века.
Люди обыкновенно отсекают себя от такой современности. Лев Толстой чувствовал себя современным Богу. Это не мысль: это чувство.
Лев Толстой – художник и мыслитель чувства. Общение с миром Толстого я назвала бы воспитанием чувств. Со мной, во всяком случае, это происходило так, с тех пор как в школьном детстве я узнала его раннюю повесть, «Детство».
Читатели книги дона Джуссани «Религиозное чувство» могут понять, что я имею в виду. Не какое-то конкретное эмоциональное состояние, как это привычно в бытовом употреблении слова «чувства» (обычно, к тому же, во множественном числе). Таких «чувств» множество, а чувство, о котором я говорю, – одно. Это прямое, открытое, безусловное переживание реальности, захватывающее человека целиком. Чувство в таком смысле никак не противопоставлено уму и мысли (разве что отвлеченному рассудку). Мыслью в полном смысле Толстой признает только мысль, исходящую из чувства, то есть из всего человека, из его реального положения: все остальное он называет «приемными комнатами ума». Чувство в этом смысле противопоставлено бесчувствию (нечувствию, хорошо известному аскетической традиции: так в молитве Иоанна Златоуста, входящей в ежедневное молитвенное правило православных, святой просит избавить его от «окамененного нечувствия»). С позиции нечувствия вещи выглядят одним образом, а в чувстве – иначе. Толстой многократно изображает пробуждения чувства в своих героях. В повести «Фальшивый купон» он открывает своего рода механику передачи бесчувствия от человека к человеку, своего рода цепную реакцию нечувствия – и затем обратную цепную реакцию чувства. В нечувствие погружает человека грех, встреча со святым приводит его в чувство. И чувство меняет его жизнь самым решительным образом.
Огромные области социальной жизни Толстой изображает как сплошное пространство узаконенного бесчувствия: это и светская жизнь, и политическая, и – часто – профессиональная (военная, ученая и т. п.). Человек Толстого проходит испытание выбора между чувством и нечувствием, отказом чувствовать (потому что «так принято», «так все делают» и т. п.). Выбор жизни «по чувству» пугает: он почти фатально делает человека изгоем.
Теперь я скажу о некоторых поворотах или гранях этого общего Толстовского чувства. Можно подумать, что это отдельные, очень характерные для Льва Толстого чувства – но по существу они одно.
Первое из них – прямое и постоянное чувство некоего огромного целого: всего мироздания, с его видимой и невидимой стороной. Причем такого целого, где все таинственным образом связано со всем. Целого, с которым и ты самым интимным образом связан, в котором отдается не только каждый твой поступок, но и каждая мысль, каждое душевное движение. Ничего отъединенного, несущественного, пустого не бывает. После «Детства» я в этом была уверена. Это переживание причастности.
Затем – чувство правды. Главный герой моих рассказов – правда, писал молодой Толстой[95]. Его чувство правды не знает компромиссов. Это непрерывное различение настоящего и ложного (притворного, поддельного). Это чувство у Толстого тонкое и острое, как бритва. Различение того, что принадлежит жизни, – и того, что мертво, фальшиво, выдумано. В природном мире поддельного нет, не перестает напоминать Толстой. Поддельное появляется только в человеческом мире, в социуме. Оно умеет себя бесконечно оправдывать «благими целями» или «необходимостью», «общепринятостью», «безвыходностью» («а как же иначе?»). Толстой дает понять, что всегда можно иначе. Для этого требуется только не перестать слышать собственный внутренний голос – голос правды.
Затем – чувство реальности внутреннего человека в нас; он может в нас почти умирать – и вновь возрождаться. И этот внутренний человек в нас, кроме прочего, – художник. Он безумно любит музыку, поэзию, любое явление красоты. Когда он жив – он счастлив. Он знает жизнь как полную правду и как счастье.
Затем – чувство эмпатии, в котором у Толстого нет соперников. Он знает изнутри не только то, что чувствует кормящая женщина, но и то, что чувствует лошадь («Холстомер») и дерево («Три смерти»). У читателя не возникает сомнения, что именно так думают бессловесные твари и именно это они хотят сообщить. Переживание другого изнутри его жизни – и не только человека совсем иного опыта, чем автор (царского министра, хитрого мужичка, польской ссыльной, подвижника, городской проститутки), но, кажется, любой вещи на свете. Из этого эмпатического переживания мира следует чувство какого-то глубочайшего равенства и родства со всеми – и категорическое неприятие насилия в любой форме. И отождествление самого источника жизни с жалостью, с милостью («Чем люди живы»). Люди живы, говорит Толстой, не «альтруистической» добротой (он не устает пародировать такое внешне «добродетельное» поведение), но, если угодно, эгоистической. Человек по-настоящему милует другого тогда, когда просто не может этого не делать, и его правая рука в самом деле не знает, что делает левая.
Без этих «толстовских» чувств (и многих других, здесь не названных), я думаю, жизнь человека трудно назвать христианской.
Август 2014 года, Азаровка
Lux aeterna[96]
Заметки об Иване Бунине
…Счастлив я,
Что моя душа, Вергилий, —
Не моя и не твоя.
Иван Алексеевич Бунин – участник «русской легенды» (как назвал мир, созданный русскими поэтами, прозаиками, художниками В. Ходасевич), один из ее создателей и свидетель ее конца. Предчувствие развязки, какого-то зловещего и окончательного подведения черты подо всем, что знакомо и любимо, в той же мере составляет напряжение его дореволюционной прозы, как и поэзии Блока. Другое дело, что, в отличие от Блока, никакой личной жажды, надежды, ожидания небывалой новизны у Бунина с этим роковым обрывом не связано. Новизна – вообще не его тема, и страсть справедливости, влекущая Блока к проклятию «старого мира», Бунину, кажется, незнакома. Здесь все проще. Надвигается конец, который, как все уже чувствуют, унесет все и который влечет к себе человека уже сейчас, влечет необъяснимо, как бунинских героев, одержимых самоубийством: крестьян («Веселый двор») или юных дворян («Дело корнета Елагина»).
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!