О русской словесности. От Александра Пушкина до Юза Алешковского - Ольга Александровна Седакова
Шрифт:
Интервал:
Разве ты одинока,
Разве ты не со мной
В нашем прошлом, далеком,
Где и я был иной?
В сердцевине бунинского мира, умершего и бессмертного, живущего здесь своей второй воскресшей жизнью, мира, перед которым он крайне редко оставляет свою обычную «объективистскую», наблюдательскую сдержанность и позволяет себе последние слова – уже не принадлежащие литературе и форме, слова простой и нестерпимой растроганности – в сердцевине его «начальная любовь», благодарность некоей давней ушедшей женской любви. Но не меньше – полевым цветам и стране, которой больше нет: «Была когда-то Россия, был снежный уездный городишко, была масленица – и был гимназистик Саша…» («Подснежник»). И милой старой словесности, еще допушкинской:
И внукам, правнукам покажет
Сию Грамматику Любви.
И чудесной силе, «очарованью безответному» звезд, горящих над его «дальнею могилою»… Бессмертному счастью.
Срок настанет – Господь сына блудного спросит:
Был ли счастлив ты в жизни земной?
Мне кажется, у Бунина было две тайны. Одна – «мертвая печаль», о которой мы знаем из его стихов:
Никого в подлунной нет,
Только я да Бог.
Знает только Он мою
Мертвую печаль,
Ту, что я от всех таю.
Эту тайну он унес с собой.
Другая же осталась:
Будущим поэтам, для меня безвестным,
Бог оставит тайну – память обо мне…
Эту бунинскую тайну, посвященность в бессмертие погибшей жизни, в наслаждение этим бессмертием, расслышал и по-своему продолжил Владимир Набоков, другой поэт русской Атлантиды. Ее отсвет мелькает в ранних рассказах Андрея Битова. И всех нас, в школьные годы читавших прозу и стихи Бунина в среде, которую они разрывали своим уже необъяснимым благородством, его ритмы и слова возвращали в тот мир, которого больше никогда не будет и который больше никогда не превратится в ничто. Бунинский «вечный свет» стал последним словом «русской легенды», ее послепрощальной – после «окаянных дней» и парижских улиц – встречей с собой. С жизнью, в которой, как заметил Пастернак, «любить было легче, чем ненавидеть». Последним словом – говоря словами Томаса Манна – «святой русской литературы». Дальше началась другая история.
«Неудавшаяся Епифания»: два христианских романа, «Идиот» и «Доктор Живаго»[101]
Большой писатель оставляет после себя мир несколько иным, чем он был до его прихода, и похоже, что речь идет о чем-то более серьезном, чем «влияние», и что такие изменения необратимы. Мы живем в мире «после Достоевского», и вынуть это измерение из происходящего уже невозможно: мы «последостоевские» люди. Тем более это относится к словесности и, вероятно, с особой силой – к словесности на русском языке. Я с некоторым сомнением говорю: вероятно, потому что вся мировая литература явственно ощущает себя в последостоевском времени, и в течение XX века урок Достоевского по известным причинам был куда интенсивнее воспринят не на родине Достоевского, а за ее границами; как известно, нормативная литература соцреализма должна была строить себя в принципиальном отсутствии Достоевского.
Не нужно уточнять, что принадлежать последостоевской эпохе вовсе не значит быть в плену Достоевского: это значит только состоять с ним в отношениях, и в том числе – в отношениях спора. Не нужно уточнять и того, что спор не обязательно означает опровержение, но может иметь в виду восполнение или, словами «Охранной грамоты» Пастернака, желание сделать то же, «но шибче и горячей». Именно в таких отношениях, на мой взгляд, состоят два эпохальных христианских романа: «Доктор Живаго» и «Идиот». Внешнее сюжетное сходство их очевидно: явление «неотмирного», «блаженного» героя – Юрия Живаго, князя Мышкина – в подчеркнуто, по-газетному современной реальности; далее, его вовлеченность в странный роман с двумя женщинами, «чистой» – Тоня, Аглая, и «роковой», «падшей» – Лариса Федоровна, Настасья Филипповна; по отношению ко второй герой пытается исполнить роль спасителя (у Пастернака для этой пары намечено два прообраза: Магдалина и Христос, царская дочь и Георгий Победоносец) и в конце концов губит ее и гибнет сам; далее, это фигура соблазнителя-покровителя – Комаровский, Тоцкий; затем, это тема благородства, аристократизма – князь Мышкин, «рыцарь бедный»: ср. один из ранних вариантов названия пастернаковского романа: «Нормы нового благородства» и предварявшие роман «Записки Патрикия Живульта», имя которого переводится как «рыцарь жизни»[102] и многое другое. Эти сходства настолько явны, что кажется маловероятным, чтобы они не входили в замысел Пастернака[103]. Но нас интересует не само по себе сопоставление сюжетных схем (с модификациями, которые тоже интересно проследить), а общий замысел двух романов, который можно – очень приблизительно – назвать так: явление подлинного христианства (иначе: «святой души», «Божьего человека», человека, похожего на Христа) в современном обществе, епифания. Сами названия двух романов уже ясно говорят, о каком образе святости пойдет речь: «Идиот» – «Доктор Живаго». Болезнь, убожество, глупость (компоненты значения «идиот»; мы оставляем в стороне этимологию), – и здоровье, и больше, чем здоровье: целительство и разум, даже ученость[104].
Конечно, уже современность Достоевского и современность Пастернака, на фоне которых происходят две эти епифании, – разные вещи, и это не мало значит[105]. Но самые глубокие расхождения и сближения касаются общих представлений о мире, о грехе, о смерти, о жизни, о человеке – то есть всего того, что можно назвать личным богословием Достоевского и Пастернака[106].
1. Некоторые черты антропологии Достоевского
Я начну с самого общего очерка того, как выглядит человек у Достоевского.
Если представить себе человеческую личность как своего рода ландшафт, то на фоне «естественного» или «реалистического» психологического пейзажа новой литературы, и западноевропейской, и русской, «достоевский» пейзаж выглядел фантастическим (если теперь он так не выглядит, то этим мы обязаны не только истории, но и самому Достоевскому). Достоевский занят вертикальным срезом человека, а не горизонталью. Я имею в виду бедность его человеческой горизонтали – то есть разнообразия сословных, исторических, психологических, в общем-то и возрастных типов – в сравнении не только с Львом Толстым, но даже с Пушкиным (если у Достоевского и есть «типы» такого рода, то они совсем условны,
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!