Танцы со смертью: Жить и умирать в доме милосердия - Берт Кейзер
Шрифт:
Интервал:
Нужно проведать менеера Неомахуса[100], вышедшего в отставку профессора общего языкознания, в свое время защитившего блестящую диссертацию De lettergreep [Слог] по всеобщему языкознанию (1937). Он живет в квартале Хёвел. Здесь нет ни домов, ни улиц, только аллеи и виллы. Вхожу в прекрасную, со вкусом обставленную квартиру. И в холле, и в гостиной картины Яна Слёйтерса[101]. Мефроу Неомахус встречает меня просто, без церемоний. Вероятно, ей немного за сорок. Она очень привлекательна, ее легкая полнота – зелье, от которого поневоле делаешься беспомощным, что и произошло с Неомахусом за двадцать пять лет до этого. Тогда ему было чуть за пятьдесят, ей – чуть больше двадцати. И он споткнулся о собственную блистательную студентку.
Неомахус – маленький полнеющий господин с одутловатой головой, в которой еще сохранился тоненький слой коры больших полушарий, всё остальное погрузилось в молчание. Жена им сыта по горло. Она еле удерживается от того, чтобы его обругать, когда он, услышав вопрос, откашливается и после выразительных жестов, объясняющих длящуюся паузу, так и оставляет вопрос без ответа.
По утрам, когда хозяйка дома, облачившись в костюм из твида, играет в гольф, за хозяином присматривает Элизе, женщина с Антильских островов. И ему хочется поделиться: «Пусть это останется между нами, вы понимаете, но я не могу этого выносить, эту черную».
Здесь утром всё еще читают De Telegraaf (из-за крупного шрифта, недавно слышал я такой гериатрический аргумент) и вечером Handelsblad[102]. Он жалуется, что к нему почти никто не заходит: «… потому что теперь я не вполне…». И погружается в молчание. В ее глазах вспыхивают жесткие огоньки, когда она пытается взглядом заставить его окончить фразу. Но он простодушно взирает на нее, не понимая, что ее раздражает.
Дело усугубляется тем, что это был многоуважаемый профессор, и окружающие стараются всячески скрашивать ситуацию, скрывая истинные масштабы случившегося. В медицинской корреспонденции говорят об «умеренном слабоумии», хотя он уже не в состоянии и пописать самостоятельно. При острой нужде он впадает в панику, не успевает вовремя вытащить свой хоботок и неминуемо дует себе в штаны, стоя перед унитазом. Она впадает в бешенство и уже не раз била его за это.
Когда она выходит приготовить по чашечке кофе, я остаюсь с ним на короткое время наедине, в беспомощной тишине. Он сидит, маленький, скорчившийся, рядом со мною.
– Как дела, Неомахус? – спрашиваю я.
– Так себе. Да нет, плохо. Она часто ругается. У меня такое чувство, что меня выставили за дверь. Если мы, например, идем в Артис[103], она гораздо больше с детьми, чем я. Как будто она и дети стоят напротив меня, а я живу где-то рядом. О, они так хорошо понимают друг друга, она и дети. То же самое и вечером за игрой. Она отвечает на все звонки. Она делает, впрочем…
Он умолкает. Вероятно, описывает ситуацию своего первого брака, когда собирался уйти от жены.
Он пытается вырваться из собственного молчания и спустя короткое время произносит: «Я хочу покончить с собой».
Я спрашиваю, как он относится к смерти.
– Реалистически, – говорит он. – Нет, это неточное слово. Вы понимаете, что я имею в виду.
– Вы хотите сказать: смерть есть смерть, – пытаюсь я разгадать его мысли.
И он снова на мгновение оживает:
– Вы очень любезны, что это сказали. Кажется тавтологией, но это не так.
Я пружиной распрямляюсь на своем стуле. Тонкая кромка коры мозга, но огонек там еще не погас. У меня мелькнула мысль обсудить выражение «war is war» [«война есть война»] у Виттгенштайна[104] как пример еще одной тавтологии того же типа, но мне уже не удается пришпорить моего собеседника. Жаль. Возможно, и она каждый день видит у него подобные проблески, вслед за которыми он сразу же гаснет.
Прощаясь, говорю ей:
– Разумеется, мы его примем.
– Ясно как день, – слышу в ответ.
Раз уж я всё равно в городе, заезжаю еще и к Браму Хогерзейлу, который опять побывал в больнице. Мне сообщили, что он ужасно выглядит; люди охотно говорят подобные вещи. Однако могло быть и хуже.
Его облучали, чувствует он себя не так уж и плохо. Ему дают мало шансов на выздоровление, но сказали, что еще несколько нормальных месяцев он проживет. Месяцев?
У него какие-то странные боли за грудиной. «Такая вроде как боль, которая иногда возникает, если хохочешь до упаду или пытаешься сдержаться, чтобы не разреветься. Понимаешь?»
Отвечаю, что не совсем его понимаю и что, может быть, следовало бы уступить желанию и заплакать.
– Ты опять за свое? – спрашивает он с раздражением. – Я просто растянул мышцу, а теперь каждый донимает меня тем, что у меня всё больше мысли о болезни и смерти. Ну да, я не хочу умирать. Что уж тут говорить?
У меня нет прибора, чтобы измерить хандру, но кажется, в последнее время мои дни начинаются гораздо хуже, чем раньше. Словно приходится преодолевать всё более высокую дамбу отвращения, чтобы вписаться в наступающий день. Когда в утренних сумерках, с трудом превозмогая ледяную преграду январского ветра, еду на велосипеде на работу, думаю: собственно говоря, земля – гигантский лагерь смерти. Мы пытаемся убедить себя, что находимся в Вестерборке, тогда как на самом деле знаем, что это Дахау[105]. «о to be in finland // now that russia’s here»[106].
Вхожу в здание, подстегивая себя изречением Шамфора: «Нужно на завтрак проглотить жабу – тогда до самого вечера ничто уже не вызовет отвращения»[107]. Ничего удивительного, что, разговаривая с Арием Вермёйленом, новым ВИЧ-пациентом, я тупо смотрю прямо перед собой. Это во всех отношениях истончившийся молодой человек. Нос, голос, всё его тело какие-то щуплые и тщедушные, словно, с тех пор как заболел, он пытается раствориться в своей чересчур просторной одежде.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!