Апрельский туман - Нина Пипари
Шрифт:
Интервал:
Мы со старостой понимающе кивали, слушая эти воистину химерические мечтания зава по культурной части, а сами в это время думали, как нелепо будет звучать вся эта патетика из уст нашей прелестной, но невыразимо глупой конкурсантки. У меня в воображении даже появилась картинка: стоит это чудо на сцене, смотрит в зал своими красивыми, но прямо-таки коровьи равнодушными глазами и, не вынимая извечной жвачки изо рта, начинает призывать публику задуматься о смысле жизни и бренности всего сущего!
Я пришла домой и сразу засела за работу. Так. Нужно сосредоточиться и выдать что-нибудь эдакое. После получаса совершенно непродуктивного сидения пошла на кухню перекусить. Потом опять села напротив экрана. И сидела еще полчаса, и снова безрезультатно. Иногда, правда, проскальзывало нечто подходящее, однако тут же перед глазами возникало тупое лицо красавицы — и уже готовые появиться на свет строки погружались обратно в лоно вдохновения.
Слоняясь по квартире, я в очередной раз очутилась в кухне и, вспомнив утешительный пример Агаты Кристи и ее музы-посудомойки, принялась варить макароны.
Мерно булькают макароны в кастрюле, уютный, теплый свет от вытяжки расширяет пространство, приглушает остроту углов, глубокие бархатные тени залегли в складках штор, а я стою у окна, смотрю на заснеженный проспект, и память моя чиста, как первоцвет. Снег кружится, кружится, и я вместе с ним, как в гамаке, прямо над обрывом, туда-сюда. Мысли, отяжелевшие, набрякшие дремотой, падают, падают в пропасть, и пока они проходят короткую цепь превращений, чтобы снова оказаться в моей голове, я — самый счастливый человек на свете.
Макароны сварились до обидного быстро, и что приятно, они так ненавязчиво, так интеллигентно пригорают — не сразу учуешь!
Я сливаю воду из утятницы, не глядя, осоловело уставившись в четкий узор на стекле. Аллея и согбенный фонарь, одно дерево, но за ним — за ним целый сад, созданный уверенной рукой пуантилиста, какой он все-таки красивый! Рука ошпарена. Ледяная вода обжигает до кости, льется через край. А на сером, холодном дне, будто бы выпавшая из глубины тысячелетий окаменелая ракушка, свернулась макаронная рогалинка. Мощная, самоуверенная струя остервенело мотает ее из стороны в сторону, сердитые брызги разлетаются по всей кухне. А ей хоть бы что! Танцует, волнуется, кружится на месте — словно никак не может расстаться с привычным, милым сердцу угрюмым серым дном. Ветреница с виду — а сколько преданности!
Кристальная, пронзительно чистая вода переливается за края утятницы, а я вдруг понимаю, что мне уже давно не приходилось видеть что-либо более прекрасное, чем эта вот макаронина, прилипшая ко дну неизвестного сплава утятницы…
Мысли постепенно возвращаются на свои места, и среди их грязно-серой толпы я замечаю залитую краской кроху. Она стоит в передней шеренге, и ей как будто стыдно самой себя. Малыш, я тебя узнала, я тебя помню, — мне и самой стыдно. Но не могу заставить себя написать это чертово стихотворение.
С одной стороны, не хочется ударить в грязь лицом, показать себя бездарностью и тупицей — и выдать совсем уже посредственные вирши, а с другой — не испытываю ни малейшего желания выкладываться, писать что-то сугубо личное, зная, что все это «мое» будет вынесено на сцену в дешевенькой, набитой бабскими причиндалами розовой сумчонке, вытряхнуто на пол и растоптано этой длинноногой коровой на потеху толпе гостиничным, скособоченным каблуком. Этот каблук выкорчевывает остатки желания написать что-то стоящее, и я уже хочу только одного — отделаться какой-нибудь галиматьей, политой розовыми соплями. О золотой середине говорить не приходится: золотая середина — удел лицемеров и оппортунистов.
В мучительных колебаниях проходят еще два часа, в течение которых объем скуренного превышает недельную норму. Как результат этого плодотворного времяпрепровождения на свет появляется невиданный доселе перл поэтического мастерства — гениальный в своей лаконичности афоризм: «Суетится древняя планета». Минут пять я тупо смотрю в монитор, тщетно пытаясь понять, что же собиралась выразить этой фразой, а главное, как «достойно» развить столь глубоко философскую мысль. В конце концов стряхиваю с себя оцепенение, понимаю, что этой фразой не хотела сказать абсолютно ничего, стираю ее, за десять минут пишу примитивное стихотворение (из тех, которые обычно подростки выкладывают в своих ЖЖ) и отправляю нашему заву по культурной части. Потом иду мыть посуду, и рогалик на дне утятницы уже ни о чем мне не поет. Равнодушно я соскабливаю его обратной стороной губки и выключаю свет.
* * *
Ника не появлялась, и мне становилось все паршивее, все больше казалось: то, что я считала родством душ, было всего-навсего очередным самообманом. Я начала с каким-то ожесточением ходить на все пары, включая необязательные дополнительные занятия, факультативы по выбору и физкультуру.
Непрестанная внутренняя тревога и отсутствие какого бы то ни было интереса к окружающему миру расслоили мое сознание, словно торт, на множество миров, не имеющих между собой ничего общего и тем не менее одновременно сосуществующих в моей голове. Теперь, сидя на лекции, я в то же время брела по каким-то кушерям и пустырям или плутала в лабиринте изумрудных, тонущих в густом сумеречном тумане кипарисов. Или беседовала с какими-то людьми. Или слушала скрипичный концерт. Иногда я делала все это одновременно.
Выхваченные из жизни образы постоянно пополняли гнетущее богатство моих внутренних декораций, и слоеный пирог становился все толще, все выше; все труднее было отряхнуться от его завораживающего многообразия и пробраться сквозь толщу слоев к поверхности, или хотя бы вспомнить, что это всего-навсего слоеный пирог. Но так, по крайней мере, приглушается острая тоска по Нике — и я не особенно стремлюсь освободиться от этого удушливого, слоеного, обезболивающего дурмана в моей голове.
* * *
Ее все нет и нет, нет и нет. Я сижу одна. И если не сижу на дне слоеного пирога, то, разлегшись на парте, созерцаю ее место. Ничего не вспоминаю, ни о чем не думаю — просто смотрю и упиваюсь томительной, затопившей весь мир тоской. Иногда захлебываюсь и иду домой. Иногда ко мне подсаживается наша староста — конечно, без приглашения, но я не протестую — тот факт, что физически на Никином стуле кто-то сидит, меня мало волнует. Все свои гештальты я ношу с собой, — а у мира руки слишком коротки, чтобы добраться до них.
Изредка, прорвавшись в действительность, я обращаю внимание на свою суррогатную соседку. Заметив проблеск интереса в моих глазах, староста
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!