Вкратце жизнь - Евгений Бунимович
Шрифт:
Интервал:
О. Все было совсем параллельно, но были изредка и пересечения. Мы же в России, геометрия у нас не по Евклиду – по Лобачевскому. Пересечения всегда нелепые. Слегка искрило.
Мы не ходили по редакциям. Не предлагали ни себя, ни свои стихи. Но вот однажды, например, мне вдруг позвонили и пригласили выступить в большом зале ЦДЛ – Центрального Дома литераторов – на вечере молодых поэтов. Я подумал и решил, что схожу, почему нет, почитаю.
Я уже в школе работал, семья, сын. Помимо меня выступали неизвестные мне не очень молодые люди – официальные молодые поэты, члены Союза писателей. Я знал там только одного переводчика английских поэтов. Вот с ним мы и сели на сцене за спинами поэтов в законе.
В самом конце выступлений Олег Попцов, который вел вечер, тогда – секретарь Союза писателей по работе с молодыми, объявляет меня. Коротко, но емко:
– А сейчас выступит Евгений Бунимович – поэт трудной судьбы…
Вышел, читал. Зал вроде реагировал, хотя я читал не самые простые вещи.
После выступления за сценой был для участников фуршет, который в мои планы не входил. В дверях столкнулся с Попцовым, который снизошел к “молодым”, пришел пообщаться в неформальной обстановке. Я довольно громко его спросил:
– Олег Максимович, а что случилось?
Попцов не понял:
– В каком смысле?
– Вы сказали, что я поэт трудной судьбы. А что со мной случилось, что такого трудного в моей судьбе? Может быть, я чего-то еще не знаю?
Народ прислушался. Попцов понял, что подвох, но надо же что-то ответить. Он искренне так:
– Ну как же, Женя, вы пишете такие интересные стихи, но вы не член нашего Союза, вас не печатают, нет не только книг, но и журнальных публикаций.
Это было достаточно забавное заявление, поскольку он сам был редактором большого молодежного журнала, и сам, в частности, меня и таких, как я, и не печатал. Я ему говорю:
– О.М., вы что-то перепутали. Я не поэт трудной судьбы. Меня не гнобили, не ссылали, не убивали. Я живу здесь неподалеку, на Патриарших, – с женой, сыном, в школе работаю, детишек учу, у меня все в порядке. Вы просто что-то перепутали.
Вспомнил этот проходной эпизод, но не хочу ничего плохого сказать о Попцове. Напротив, он, наверное, как раз что-то пытался в рамках своих представлений, другие бы и не позвали.
В. Может быть, он правда не мог себе представить, что у вас все нормально, несмотря на то, что вас не печатают, вы не член Союза и так далее.
О. Может, и так. Мы жили в абсолютно разных мирах, у нас было разное представление о норме. Ну, и о трудной судьбе поэта.
Самое привычное название нашего поэтического поколения – “поколение лифтеров и сторожей”. Иван Жданов действительно работал лифтером, Саша Сопровский – бойлерщиком, Парщиков яблоками на рынке торговал, а сторожем ночным кто только не работал. Моя работа в школе – вроде из другого ряда, но в чем-то – схоже. Преподавать в школе математику – это тоже тогда был шаг в сторону. Мимо идеологии, мимо карьерных лестниц, мимо привилегий и блатов, мимо партийных собраний и прочего.
Мы были рядом, но не то чтобы вместе. Каждый отдельный. Мы не были никакими диссидентами в классическом смысле этого слова. Убожество дряхлеющей власти стало очевидностью, банальностью, постоянной темой заполонивших страну анекдотов. А мы просто существовали в ином пространстве, уходили в свое, в себя.
Но власти и в этом мерещилась опасность. Придумали даже специальный термин: “инакомыслие”. Мыслить инако объявили преступлением. А как еще можно мыслить? Впрочем, в мире поэтов точнее было бы, пожалуй, другое слово – “инакочувствие”. Сегодня, читая тексты того времени, едва ли объяснишь, почему такое нельзя было печатать. Но они безошибочно чуяли эту “инакость”.
В. Цензура донимала?
О. Цензура не особенно донимала, мы ведь и не ходили в эти журналы-издательства. В начале перестройки от полной растерянности стали открывать все архивы, печатать все подряд, вплоть до доносов сексотов. Помню один из таких опубликованных доносов: “Александр Еременко отнес книгу стихов в издательство «Советский писатель»…” Отнес! Уже криминал. Как если бы Ерема бомбу туда отнес. С часовым механизмом.
Была еще попытка все того же Саши Аронова напечатать мою подборку в “МК”. Фотографию сделали, хорошие слова написал Давид Самойлов, под которыми сначала планировали четыре коротких стихотворения, потом осталось три, потом два, потом одно. Получилось совсем нелепо – морда бородатая, под ней солидный текст мэтра и одно мое стихотворение в двенадцать строчек. Говорю: “Напечатайте тогда уж просто мою фотографию и самойловский текст, получится некролог”.
И какой был смысл в этом участвовать? Мы ведь и сами не читали официальные газеты-журналы, зачем было там печататься? Я жил школой, семьей, друзьями, стихами, полагал так жить и дальше. То есть на самом деле ничего не предполагал, я как-то не задумывался особенно о будущем.
В. Легендарная студия Ковальджи – это тогда же?
О. Тогда одновременно открылось несколько литстудий. Создали конкурсные комиссии, отбирали по присланным текстам в их понимании лучших. След их потерян. А вот легендарная студия Ковальджи, в отличие от остальных, была собрана по другому, прямо скажем – антидемократическому, принципу.
Кирилл позвал Ивана Жданова, меня позвал, еще двух-трех поэтов. Остальных уже мы привели – Парщикова, Аристова, Сашу Еременко, Марка Шатуновского, с которым мы дружили со времен университета. По-моему, Юра Арабов, Володя Друк пришли чуть позже, Нина Искренко тоже. Свободная территория студии была совершенно ни на что не похожей, она притягивала. Володя Тучков, Строчков, Гуголев, Света Литвак… Драгомощенко приезжал из Питера, Кальпиди из Перми. Бывает, что перечисление надо из пальца высасывать, а тут всех и не перечислишь.
Как-то здесь все совпало. И для меня тоже. Я был уже не отроком, был голос, который имел ко мне отношение, мой голос. Этим своим голосом я, может, многого еще не сказал, но уже чувствовал, что иногда говорю так, как говорю, и больше никто так не говорит. Разбор на студии шел жесткий, беспощадный, всерьез. А там ведь звучали и такие только что написанные стихи, которые сейчас уже в хрестоматии входят.
Помню, как на одно мое обсуждение пришла Света Галыбина, радикальный композитор из Питера. Она попала на довольно мягкое, ленивое обсуждение – последняя встреча студийцев перед летними каникулами, все были даже излишне благосклонны. А Света, крутая авангардистка (стрижка соломой, подслеповатые круглые очки), с непривычки обалдела. Наверное, музыканты покуртуазней были. Она произнесла взволнованный спич в мою честь. Ее потом все успокаивали.
Мы были все очень разные. И в поэзии, и в жизни. Ерема, который всегда стоял в дверях, как бы и здесь, в студии, и там, на лестнице, курил, держал бутылку наготове – и Юля Немировская, которая приходила с красивой коробкой, полной свежих пирожных, которыми потом и закусывали водку и портвейн.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!