Один на миллион - Моника Вуд
Шрифт:
Интервал:
…
Бутончик, пара шипов, скрупулезная работа.
…
А вот это тебя, пожалуй, не касается.
…
Ничего, ничего, все в порядке. Ты же ребенок. Откуда тебе знать, что прилично спрашивать у дамы, а что — нет. Но если тебе так важно знать, то да, у меня есть татуировка. В таком месте, которое я не могу показать.
…
Не извиняйся. Если честно, мне даже приятно, что ты спросил. И не удивился ответу.
…
Потому что многие считают меня неживой статуей без прошлого, вот почему. А ты здесь, у меня на кухне напоминаешь мне, что я это я. Итак, о чем мы?
…
Верно. Я спросила у Лаурентаса: «Ты доктор?» Мод-Люси обещала мне, что он станет доктором. «Хирург», — ответил он. «Твой настоящий дедушка был хирургом, — сказала я. — Но не в Америке, здесь он работал на фабрике. А твой отец ловко управлялся с иглой. У них были отличные руки».
…
Что ж, спасибо тебе. Мне не приходило в голову, что Лаурентас мог унаследовать руки от меня. А потом я услышала такое, что у меня кровь закипела в жилах.
…
«Мать, знай я про тебя, навестил бы раньше».
…
Да, верно. Мод-Люси не проронила обо мне ни слова. А сама писала мне письма, называла своей дорогой девочкой, солнышком и все такое. Когда Лаурентасу исполнилось два года, попросила у меня фотографию, чтобы поставить рядом с его кроваткой. Ты представляешь, чего это стоило — сфотографироваться в 1916 году? Я-то думала, мое лицо будет напоминать ей о той маленькой девочке, которую она учила и любила, и Лаурентас приучится думать обо мне хорошо, а она, оказывается, все это время вытравляла память обо мне самым расчетливым образом, какой только можно представить.
…
Да! Та самая Мод-Люси, которая волей случая очутилась в Кимболе и осталась там ради меня. И вот спустя сорок лет наш мальчик стоял передо мной, в моей квартире, в тот печальный день, когда убили президента, стоял с глазами, полными слез, хирург в элегантном костюме, и признавался, что ему не хватало матери.
…
О, я нарисовала ему прелестную картинку. Ее кошки на пианино. Ее книги в гостиной. Растения на окнах и салфетки на столиках. Я расписала ему, как девочки и мальчики выстраивались в очередь на ее занятия, даже дети отцов города, которые на свои средства построили и содержали школу в Кимболе.
…
Потому что тем самым я как бы рассказывала ему о себе. Я была воспитанницей Мод-Люси. Я отдала Лаурентасу все письма, которые она мне писала, эти выведенные идеальным почерком послания на пастельной бумаге, где она делилась поэтичными соображениями о музыке, рассказами о расцветающих или отцветающих яблоневых садах, материнскими советами, как носить вуаль на шляпке или предотвратить пожелтение перчаток. По сути, больше эти письма мне не принадлежали. «Ты здесь найдешь замечательные рассказы о твоем детстве», — сказала я ему.
…
Она прекратила писать, когда ему исполнилось восемь лет. Может, испугалась, что мне придет в голову навестить их. А он достиг того возраста, когда станет задавать вопросы, на которые придется как-то отвечать. Но у меня к тому времени появились другие дети и не было возможности путешествовать.
…
Лаурентас? Сказал, что ему жаль. Полагаю, что не покривил душой.
…
Я сказала: «У меня родились еще два сына. Мод-Люси всегда была тебе матерью». Конечно, я не была так спокойна, как пыталась казаться. В душе у меня все кипело от ярости. Все это время по телевизору звучал голос Уолтера Кронкита и с каждой секундой становился все пронзительней.
…
Это журналист из новостей, в ту пору журналистам полагалось знать, что происходит. Лаурентас взял письма. Я хранила их завернутыми в муслин.
…
Он сказал: «Благодарю вас. Она была прекрасной матерью».
…
Я согласилась, конечно. Уж мне ли было этого не знать? «Я соболезную твоему горю, Лаурентас», — сказала я ему, и он собрался уходить. Он спускался по лестнице, а я стояла на крыльце, обняв себя руками, потому что было холодно, и ждала, когда он появится уже на улице. Из всех квартир доносились звуки телевизора, все вокруг переживали национальную трагедию, и только я стояла на крыльце в своем тонком свитерке и переживала свою банальную трагедию на фоне этой великой, глупую трагедию девочки, которую предала женщина, и эта трагедия обрушилась на меня так внезапно, и я ощутила ее с такой силой — думаю, гораздо сильнее, чем если бы это случилось в другой день, а не тогда, когда костюмчик Джеки обагрился кровью.
…
Нет, больше ничего. А что еще могло быть? Он же пришел, потому что выполнял волю Мод-Люси. У него к тому времени была своя семья, а в ней сложности, ему и этого хватало.
…
Я увидела, что у дома припаркован красавчик «крайслер». Подумала, где же Лаурентас переночует. Надо было предложить ему остаться у меня.
…
Что потом? Я вернулась к себе, что же еще. Выключила свет в холле, пошла в гостиную, села на диван и все глаза выплакала от жалости к президенту.
Было четыре часа, и Белль миновала указатель «Добро пожаловать в Граньярд», когда Куин подумал, что пора спросить Уну про адрес ее сына. Небо нависало над полоской земли, беспорядочно застроенной домами сельского вида, которая весьма далека была от картины садово-яблочного буйства, которую ожидал здесь увидеть Куин.
— Ого! — сказал Куин, заметив гранитное сооружение. — Я тут однажды выступал.
Он забыл название этого заведения, но тут перед глазами появилась вывеска: «Христианский колледж Гобсона». Квинтет из пяти бездушных зданий на двадцати акрах утратившей святость земли. Технический сбой во время саундчека привел ребят на грань нервного срыва, но Куин успокоил их: «Парни, пробки перегорели, молитва тут бесполезна».
— Куда дальше, Уна? — спросила Белль. Теперь они запросто обращались друг к другу по имени, проникшись женской солидарностью после двадцатиминутного разговора о кошках. Куин в очередной раз подивился тому, как женщины умудряются установить контакт на пустом месте.
— Чего-чего? — переспросила Уна, прижимая ладонь к уху. Они открыли все окна, что, по мнению Куина, только зря выпускало тепло. Но с ним больше никто не считался.
— Нужен адрес, — сказал Куин. — Он ведь у вас есть, верно?
Они с Белль всегда путешествовали так — в ту пору, когда еще путешествовали, — без карты, без цели, прорываясь сквозь пространство, ведомые интуицией и прихотью. В автомобиле с Уной, которая не внушала особого доверия, этот образ действий утратил характер юношеской бесшабашности.
— Конечно, есть, — ответила Уна. — Что я, по-вашему, гусыня безмозглая?
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!