Дикая история дикого барина - Джон Шемякин
Шрифт:
Интервал:
И чем занимается этот упырь? Грабит людей без разбора! Это как если б старец какой, постный подвижник Евсифей, померев в скиту, надумал бы в мёртвом виде насиловать крестьянок у погоста. Понятно, что у всех, кто дочитал до этого места повесть, душа уже несколько поистёрлась, и читателю в голову не приходит вообразить, что грабёж мертвецом прохожих – это нехорошо как-то, не по-христиански, не по-каковски. Как дойдёт ограбленный упырём Башмачкиным другой чиновник до дома, где ждут его детки и беременная жена? По морозу! Ограбленного вам не жалко? А если он тоже помрёт?!
Но нам предписано жалеть только Акакия. Избирательность поражает.
Другой гоголевский персонаж, капитан Копейкин (чуть обогнавший нашего Акакия Акакиевича в чине), тот хоть в рязанских лесах грабил только проезжающих по казённой надобности. Не питерский он был, сразу в глаза бросается. Питерские упыри только притворяются рациональными европейскими вурдалаками, а на самом деле любому пензенскому зомби сто очков форы выдадут, не поморщатся.
Поэтому давайте же соберём побольше денег и отправим их художнику Норштейну. Я к этому клонил, собственно. Сбербанк давал и нам повелевал. Храни всех Кришна Шаверма.
Обедали только что. Я решил теперь описывать свою жизнь подробнее.
На обед приходится уговаривать зайти.
Часть участников нашего анабасиса изволят зеленеть лицом, в бассейн глядючи, с трудом поворачивают голову и скребут вывалившиеся пересохшие языки пятернёй, бессмысленно считая пальцы на ногах.
Другую часть мальчиков-зажигалочек я жду не ранее ночи, до того успешно они духовно подвижничают на севере острова. Поэтому обедали втроём.
Говорили о Льве Толстом. Нет на свете темы более естественной над дымящимися суповыми тарелками, чем могучий граф. Так мне кажется сегодня. Вот произнесите сейчас: «Лев Толстой» – и прислушайтесь к ощущениям.
Скажу больше: оглядывая натворённое за все эти дни, я даже представляю себе картину своей встречи со Львом Николаевичем. Лев Николаевич под тягостную духовную музыку спускается ко мне со скалы Завета, держа в вытянутых руках каменную скрижаль с заповедями. Поступь Толстого крошит мозолями камни, очи графа мечут в мою сторону молнии, граф шумно дышит с такой силой, что часть розовых соцветий и нежных бутонов срываются с колючих кустов и забиваются в гневливый нос. В бровях у прозаика кричат перепуганные птицы-пеликаны, рекомые иначе серые неясыти, имеющие там гнёзда и малых птенцов. Из плеч романиста растут кедры, пальцы рук его что тугие снопы, что связки хеттийской чёрной бронзы на поле брани под Мегиддо.
Во власах главы его – херувим с лицом как бы чёрным, но прекрасным, и шестиструнной лирой на золоте.
А тут я такой.
Граф наклоняется со своей исполинской выси ко мне и молчит. Молчу и я, разведя руки в недоумении. «Вот, мол, злонравия достойные плоды!» – говорит моя фигура в сандаликах и панамке.
Борода графа падает на заповеди и заслоняет все «не» в перечне «не укради», «не убий», «не возжелай».
– Да ладно, чё ты! – смеётся граф. – Ещё успеешь попроповедовать с моё!
Но за обедом говорили мы не об этом.
Говорили мы о том, что Лев Николаевич очень любил рассказывать о себе и даже писать о себе, что он женщин губил своей необузданностью и непостоянством. Заедет ли к нему какой искатель истины из воронежских вегетарианцев, поселится ли у него какой литератор-биограф, да хоть бы торопливый сосед заскочит, граф обязательно (не сразу, разумеется, цену себе знал, публику ценил) намекал, что в молодости был ого-го-го-го-го по сдобной женской части. Что хоть сейчас он ни-ни, но в прежние годы лобзал и был лобзаем толпами прелестниц!
Жене своей перед свадьбой дневник собственный подробный давал читать, про свои качественные и количественные показатели в этой сфере. А потом ещё дулся на Софью Андреевну за её нечуткость и ревность. Ждал, поди, что Софьюшка обрадуется, прочитавши про разные графские разности.
А Софье Андреевне, думаю, за глаза было уже того факта, что Лёва за её мамой ухаживал. И что характерно, чуть было не погубил! Чуть было не искалечил судьбу своей будущей тёщи!
Бирюкова Толстой просит не скрывать его, толстовской, «очень дурной жизни»: «Два события этой жизни особенно и до сих пор мучают меня. И я вам, как биографу, говорю это и прошу вас написать в моей биографии… – (тут, поди, по столу пальцем постучал со значением). – Эти события были: связь с крестьянской женщиной из нашей деревни, до моей женитьбы… Второе – это преступление, которое я совершил с горничной Гашей, жившей в доме моей тётки. Она была невинна, я её соблазнил, её прогнали, и она погибла…»
Преступление! Погибла!
Соблазнил! Или даже так: Толстой – соблазнение – увольнение – гибель! Можно и ещё сократить: Толстой – и сразу гибель!
Я, честно, не знаю, зачем Лев Николаевич так на себя наговаривал.
Гаша (Агафья Михайловна) не погибла! (Это я сейчас из «Жди меня!» интонации позаимствовал.)
Служила горничной у сестры писателя, у Марии Николаевны, долгие годы, никто её не увольнял. Более того, когда к Агафье Михайловне приставали с расспросами про Льва Николаевича, Гаша отрицала вообще всё, «ничего не было!»
Толстому, наверное, было очень обидно. Как же так?! Любое соприкосновение с ним обязано приводить женщин к гибели, женщины должны сгорать в его протуберанцевой короне. А тут такое!
Совсем было загубленная Гаша приезжала к Толстому в Хамовники в 1900 году, как помнится (так надо писать: «как помнится», это добавляет достоверности изложению, все это понимают, но виду стараются не подать, а то автору будет обидно). Толстой оставил по сему поводу запись.
Так и вижу сию моралите: граф быстро подходит к Гаше, которой, в принципе, тоже запах земли из-под фикуса не чужой уже, отрывисто спрашивает:
«Погублена мной? Ответствуй с честностью, окаянная! соблазнена мной и погублена?! А? А?!»
А предерзкая Агафья Михална с цинизмом этим бабьим непередаваемым:
«Нет, напротив даже совсем! Не помню я, чего вы там себе навыдумывали! Было б промеж нас что серьёзное да увесистое, я б запомнила, не сомневайтесь! А так и вспомнить у вас нечего…»
Граф эдак несколько пятится, сжимает в кулаке камень рубин и осыпает получившейся крошкой всё вокруг, прежде чем с больным криком сгинуть в дымной облаке.
Поэтому в биографии, наставляет Лев Николаевич, надо беспременно указать, что погибла Гаша после обесчещивания.
Что не только Гаша была им погублена, но и Аксинья («крестьянская женщина из нашей деревни») погублена графом неоднократно. Что у Аксиньи от графа есть сын Ермил, а графу за это совсем не стыдно: «…и я не прошу у неё прощения, не покаялся, не каюсь каждый час…» Как мы теперь подозреваем, Аксинья себя погубленной считать не хотела, бессердечная. Жалко ей, что ли, было подыграть графу и повеситься?! С запиской: «Лёвушка, погубил ты меня совсем, прощевай, любимай!»
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!