Война и причиндалы дона Эммануэля - Луи де Берньер
Шрифт:
Интервал:
А потом неизбежно настал день, напророченный Ремедиос. Аэрофотосъемка, которую из верхних слоев атмосферы вел заграничный самолет-шпион, отчетливо показала передвижения в этом районе, а горные рейнджеры видели партизанский отряд в мощные бинокли с соседней горной вершины.
Через две недели после ухода партизан «Народного авангарда» индейцы услыхали отдаленное жужжание и размеренный гул. Вертолеты они видели и прежде – сколько раз военные впечатывали их в горы. Может, бледнолицые приносили пилотов в жертву своим богам? Индейцы вышли из хижин и встали на полянке посмотреть, как пролетят вертолеты.
Первая машина, появившаяся из-за верхушек деревьев, летела так низко, что, казалось, сейчас упадет, и индейцы бросились врассыпную. С бортов вертолета сорвались две ракеты, и одновременно из дверей с обеих сторон открыли огонь пулеметчики. Ракеты взорвались, все накрыв ливнем расплавленных осколков металла, пулеметы тявкали и трещали; внизу царили ужас и гибель, человеческие фигурки на земле выгибались в смертельной агонии или безнадежно ползли, волоча перебитые окровавленные конечности. Не спасся никто. Выли женщины, в страшной муке пронзительно кричали дети, но мужчины, даже в наступившем светопреставлении помня о гордом обычае стоицизма, скручивали себя и лишь тихо стонали. Один с вызовом поднял лук, но в тот же момент его и всех остальных окутало прожорливым пламенем – разорвалась сброшенная со второго вертолета напалмовая бомба. Горящие люди с пустыми глазницами, люди, что превращались в пепел, – у них вскипала кровь и. вздувались чудовищные волдыри, эти люди метались, вскакивали и снова падали. Некоторые пытались сбросить с себя адскую липучку и в корчах молотили руками, другие шатались, как пьяные, и исступленно бились в судорогах раскаленной боли.
Третий вертолет закруглил торжество отвратительнейших фантазий Сатаны. Стальные стрелки со свистом неслись с вертолета к тлеющим трупам и немногим еще шевелящимся телам. Они пронзали и разрывали на части почерневшие останки индейцев, но в том уже не было надобности.
Вертолеты, пролетев еще раз над деревней, пошли на посадку в долине. Из них высыпали солдаты, развернулись в цепь и по свистку капитана клином двинулись вперед. Из-за скал и деревьев никто не стрелял, и десантники немного расслабились.
За сотню метров от деревни они с криками открыли огонь. Но на последних шагах безудержного броска что-то их сбило. Солдаты осторожно ступали между обугленными, изуродованными останками. Отвратительная вонь горелого мяса перемешивалась с тонким запахом напалма. Тишину нарушили вновь заоравшие в лесу попугаи. Трупы, трупы, невыносимая вонь – преисподняя в аду. Один за другим солдаты отходили, перегибались пополам, блевали, а когда не оставалось рвоты или слюны, давились всухую.
Капитан видел тела маленьких детей, даже распознал в обуглившейся груде останки одной или двух женщин. Заглянул в хижины и нашел там скудные пожитки индейцев, но не оружие террористов. На улице он отупело шел среди трупов, прижимая к лицу носовой платок, тщетно пытаясь укрыться от зловония. Выйдя за деревню, капитан сел на камень; вокруг бродили от ужаса обезумевшие солдаты, сами похожие на живые трупы.
С перекошенным бледным лицом подошел лейтенант, сел рядом и выпалил:
– Блядь, капитан, это же индейцы… Женщины, дети… Даже собаки…
Капитан не ответил. Он согнулся, и его вырвало прямо под ноги. Он закрыл лицо руками, и чудовищно, неудержимо затрясся.
– Твою душу мать… – сказал лейтенант.
Капитан зарыдал, и слезы потекли у него между пальцев.
В неволе генерал Фуэрте впал в глубокую меланхолию. Но не потеря свободы мучила его. Военный человек, связанный уставом и обязанностями, настоящей свободы он толком не знал. Больше угнетали скука и тягучесть времени. Генерала содержали в одной хижине с донной Констанцей, но они, хотя были знакомы до вышеописанных событий, обнаружили, что у них мало общего, и заключение переносили по-разному.
Генерал Фуэрте страдал, ибо стало неясно, что думать. Большинству партизан он явно нравился: они приносили фрукты и орехи, похлопывали по спине, приговаривали: «Не переживай, приятель!» И Фуэрте, сам того не желая, все больше проникался к ним симпатией. Особенно он сблизился с отцом Гарсиа и проводил с ним долгие часы в серьезных беседах, распалявшихся порой до страстных дебатов. Фуэрте заражали блистательные видения будущего мира. Генерал слушал, как Гарсиа поэтично предрекает этакую Аркадию, где больше не будет стран, а стало быть, и войн. Где все люди – братья, делят все поровну, и средствами производства владеет народ, производя то, что необходимо большинству, а не ублажая прихоти меньшинства. Гарсиа говорил о теологии освобождения, где любовь к ближнему означает и борьбу за его свободу.
Еще Гарсиа говорил о несправедливости и рассказывал генералу длинные жуткие истории о случаях жестокости, жадности и угнетения.
Слушая все это, генерал внутренне вздрагивал. Он отчаянно доказывал, что из утопий всегда вырастают бедствия, что из победивших в революции выходят затем самые никудышные правители, что лишь свободный рынок достаточно гибок для обеспечения меняющихся людских потребностей, что недостойно и богохульно убивать именем Господа («А ваши так и поступают», – вставлял Гарсиа) и что, не будь терроризма левых и подрывной деятельности, репрессии не понадобились бы.
– Не понадобились бы, – отвечал Гарсиа, – но все равно бы происходили. Так всегда бывает.
Оба ссылались на опыт, уроки истории, Божью волю, благоразумие, и ни один другому не уступал. Но Фуэрте заразился от Гарсиа представлением о земном рае, и теперь эта зараза, как все хвори, колола, раздражала и чесалась – и чем больше расчесываешь, тем сильнее зудит. Генерал погрузился в философскую войну с самим собой и совершенно запутался в паутине всех этих «если» и «но», оговорок и исключений, следствий, определений, «уместно и целесообразно», возможностей, прав и несправедливостей. Две идеологии вели в голове Фуэрте полномасштабные сражения, все дальше уводя от ясного мировоззрения, с которым генерал прожил целую жизнь. Он с сожалением и грустью его вспоминал, но в то же время считал периодом собственной незрелости. Как все умные люди, потерявшие внутреннюю опору, он погрузился в глубочайшую депрессию, отдалившись от самого себя.
Другое дело донна Констанца. В ее жизни не случалось ничего волнующего или занимательного, и она, оглядываясь на прожитые годы, удивлялась, сколько времени и душевных сил потрачено впустую на скучные мелочи. Жертва похищения ощущала себя героиней увлекательной мелодрамы, разыгранной на огромной сцене.
Поначалу она страшно боялась, что ее станут насиловать, мучить, морить голодом, обращаться с ней, как с животным, и несколько дней таращилась вокруг в смертельном ужасе. Но ее кормили, позволяли умыться и сходить по нужде, а Ремедиос и Глория даже заскакивали спросить, не нужно ли ей чего, и научили свертывать и складывать кусочки ткани вместо гигиенических салфеток. Обслуга из партизан получилась добросовестнее, чем мулатка в имении, и донна Констанца, вдохновленная энергией и энтузиазмом людей, захвативших ее в плен, стала озираться в поисках какого-нибудь занятия.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!