Весна в Карфагене - Вацлав Михальский
Шрифт:
Интервал:
Подавляющее большинство борцов за светлое будущее действовало не под родными фамилиями, а под псевдонимами или под кличками. В эмигрантской прессе так и писали: "В России к власти пришли псевдонимы". Случайно ли это? Вряд ли. Осознанно? Скорее всего нет. Инстинктивно. Все крупные негодяйства в мире всегда совершаются именем правды, добра и справедливости. Ну как тут не спрятаться за псевдонимы?
Из русских классиков один Достоевский намекнул на светлое будущее России в своих «Бесах». Все другие промолчали, не поверили ему, не захотели поверить, побоялись разрушить комфорт сложившихся представлений о добре и зле. Хотя в Толковом словаре живого великорусского языка Владимира Даля все они могли прочитать и, наверное, читали то, что было записано черным по белому: "Коммунизм – это учение о равенстве всех сословий и о праве на чужую собственность". Значит, и на чужую жизнь…
Достоевского у них в семье как-то не любили, он как-то не читался, не шел. И до сих пор Мария возила с собой из страны в страну только Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Льва Толстого, Чехова.
Какое чудо – книги! За каменными стенами виллы господина Хаджибека свирепствует песчаный буран, ударяет пригоршнями песка в толстые деревянные ставни, подбитые войлоком. Еще минуту назад настроение у нее было отвратительное, голова ватная, но взяла томик Чехова, прилегла на тахту, раскрыла любимые "Три сестры", и вот она – Россия… и все забыто – и ветер, и песок, и жара, и сама Тунизия…
"ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
В доме Прозоровых. Гостиная с колоннами, за которыми виден большой зал. Полдень; на дворе солнечно, весело. В зале накрывают стол для завтрака.
Ольга в синем форменном платье учительницы женской гимназии, все время поправляет ученические тетрадки, стоя и на ходу; Маша в черном платье, со шляпкой на коленях сидит и читает книжку, Ирина в белом платье стоит задумавшись.
ОЛЬГА. Отец умер ровно год назад, как раз в этот день, пятого мая, в твои именины, Ирина. Было очень холодно, тогда шел снег. Мне казалось, я не переживу, ты лежала в обмороке, как мертвая. Но вот прошел год, и мы вспоминаем об этом легко, ты уже в белом платье, лицо твое сияет…
Часы бьют двенадцать.
И тогда также били часы.
Пауза.
Помню, когда отца несли, то играла музыка, на кладбище стреляли. Он был генерал, командовал бригадой, между тем народу шло мало. Впрочем, был дождь тогда. Сильный дождь и снег.
ИРИНА. Зачем вспоминать!
За колоннами, в зале около стола показываются барон Тузенбах,
Чебутыкин и Соленый.
ОЛЬГА. Сегодня тепло, можно окна держать настежь, а березы еще не распускались. Отец получил бригаду и выехал с нами из Москвы одиннадцать лет назад, и, я отлично помню, в начале мая, вот в эту пору, в Москве уже все в цвету, все залито солнцем. Одиннадцать лет прошло, а я помню там все, как будто выехали вчера. Боже мой! Сегодня утром проснулась, увидела массу света, увидела весну, и радость заволновалась в моей душе, захотелось на родину страстно.
ЧЕБУТЫКИН. Черта с два!
ТУЗЕНБАХ. Конечно, вздор.
Маша, задумавшись над книжкой, тихо насвистывает песню.
ОЛЬГА. Не свисти, Маша. Как это ты можешь!
Пауза.
Оттого, что я каждый день в гимназии и потом даю уроки до вечера, у меня постоянно болит голова и такие мысли, точно я уже состарилась. И в самом деле, за эти четыре года, пока служу в гимназии, я чувствую, как из меня выходят каждый день по каплям и силы, и молодость. И только растет и крепнет одна мечта…
ИРИНА. Уехать в Москву. Продать дом, покончить все здесь и в Москву…
ОЛЬГА. Да. Скорее в Москву.
Чебутыкин и Тузенбах смеются".
"А чему они, собственно, смеялись, эти Чебутыкин и Тузенбах? – подумала Мария, заправляя зеленую шелковую ленточку ляссе между страницами чеховских пьес. – Наверняка, как всегда у Чехова, каждый из них смеялся своему". Она закрыла томик и положила его рядом с собой на тахту, под бочок. Она любила читать лежа, валяясь полуодетая на тахте, – это было так уютно, так сладко, особенно с томиком любимого Чехова, как будто бы она у себя дома, в Николаеве… и вот-вот приоткроется дверь ее, Машенькиной, комнаты, заглянет мама и, ласково сияя своими необыкновенно светоносными глазами, насмешливо спросит: "Ну что, суфлер Маруся, разобрала пьесу, не собьешься, не перепутаешь роли? А вдруг у тебя в будке свет погаснет, помнишь, как зимой?" "Да пусть гаснет, хоть в суфлерской, хоть на сцене, хоть во всем городе! – запальчиво ответит ей Машенька. – Я всю пьесу наизусть знаю! Я все роли знаю! И за Ирину, и за Ольгу, и за Машу, и за Вершинина, и за Тузенбаха – за всех! Даже за Федотика и за Роде! И за этого противного Соленого! И за эту противную Наташу в зеленом поясе! И за всех других!" "Да, – скажет мама, – память у тебя славная. А когда подрастешь, кого бы ты хотела сыграть?" "Конечно, Ирину, – не раздумывая ответит Машенька, – она ведь самая младшая из трех сестер и в белом платье – мне к лицу белое!.. А папа будет на нашем спектакле в Морском собрании?" "Папа? Не знаю, если позволят дела". "А ты его попроси, ма. Все так хотят, чтобы он был". "Хорошо, я его попрошу".
Боже мой, когда это было и было ли вообще? Россия… любительские спектакли… отец адмирал, присутствия которого все так хотели, большой зал Морского собрания, суфлерская будка, оклеенная изнутри папье-маше, такая тесная-тесная, пахнущая мышами, такая таинственная и прекрасная суфлерская будка, и Маша в ней, с текстом в руках… И вот наконец третий звонок – "театр уж полон, ложи блещут". Пошел занавес, и на сцене три сестры: одна в синем, другая в черном, а младшая в белом платье… А между тем идет первая мировая война, русские воюют с немцами, и черноморский флот действует не только в Черном, но и в Средиземном море, и, как всегда, в России все говорят о светлом будущем, о том, что еще чуть-чуть, и жизнь наладится, и никто не чует, что все они ходят по краю, что вот-вот разверзнется бездна всенародного безумия…
Томик чеховских пьес под рукой, а за толстыми каменными стенами виллы Хаджибека воет и воет изнуряющий тело и душу сирокко – сухой, жаркий ветер Сахары. Сирокко несет потоки песка и пыли, яростные, звенящие потоки, от которых ветки оливковых деревьев становятся с годами уродливо корявы и наклонены с юга на север, как будто причесаны стальной гребенкой.
Снаружи окно кабинета Марии плотно закрыто деревянными ставнями, подбитыми войлоком, а изнутри завешено тяжелыми портьерами, но все равно день и ночь слышно, как скребет песком и подвывает неутомимый сирокко. Мария думает сразу о многом: о маме, о сестренке – у нее ведь была сестра… Почему это была? Наверняка есть… Где они? Сколько она их искала… Наверно, не сели на корабль, не повезло, остались в России… А может быть, им и не так уж плохо сейчас… кто знает, как сложилась жизнь? Потом она вспоминает Бизерту 1922 года, первых лет изгнания… форт Джебель-Кебир, кипучую жизнь Морского корпуса. Да-да, в те годы она еще была именно кипучей – полной надежд на светлое будущее, полной молодой, нерастраченной энергии. А вокруг форта шел глубокий крепостной ров, широкий, как театральный зал, там, на свежем воздухе, они и ставили тогда "Трех сестер"…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!