В сумрачном лесу - Николь Краусс
Шрифт:
Интервал:
Мы ехали, и в открытые окна машины врывался теплый ветер. Фридман привез мне рогалики с шоколадом из кондитерской, я чувствовала себя лучше, так что ела их один за другим, а его собака, положив голову на мое плечо, дышала мне в ухо. Когда пару вечеров назад я обедала с Матти и рассказала ему про другого Фридмана, с которым я познакомилась и который, может, работал на «Моссад» раньше, а может, и не работал, Матти рассмеялся и сказал, что если бы все люди в Израиле, намекавшие на то, что работают на «Моссад», говорили правду, «Моссад» был бы крупнейшим работодателем в стране. Только подумай, сколько банальных семейных секретов «Моссад» невольно помог скрыть, сказал он. Честно говоря, к тому моменту я на самом деле не верила, что меня позовут написать конец «пьесы» Кафки. Идея эта теперь казалась такой смешной, что не было смысла обдумывать ее всерьез. Собака и рогалики, мятый пакет с растрепанными книжками в бумажной обложке, кошки, «Моссад» и Фридман, который, возможно, вышел в отставку и просто искал способ развлечься, – все это показалось мне почти игрой. Я тоже была сейчас, можно сказать, в отставке относительно моей прежней цели. То есть цели написать роман, хотя на самом деле написать мечтаешь обычно не роман, а нечто гораздо более всеохватывающее, так что используешь слово «роман», чтобы скрыть манию величия или призрачную надежду. Сейчас я не могла писать роман точно так же, как не могла строить планы, потому что мои проблемы в работе и в жизни сводились к одному и тому же: я перестала доверять любым формам, которые могла придать чему бы то ни было. Или вообще перестала верить в свой инстинкт придавать чему бы то ни было какую бы то ни было форму.
Я тут просто за компанию, убеждала я себя, пока Фридман переключал передачи. Просто чтобы убраться на какое-то время от воя сирен, и еще потому, что мне нравится Иудейская пустыня настолько, насколько мне вообще может нравиться какое-то место: ее запах и ее свет, ее миллионы лет, несколько тысяч из которых были вписаны в меня известными и неизвестными путями, встроены так глубоко, что их не отличить от памяти. Если я не уточняю, куда мы едем и почему, то только потому, что не хочу знать. Чего я хотела – так это откинуть голову и закрыть глаза, довериться ненадолго кому-нибудь, чтобы можно было отдохнуть и не думать.
Отдохнуть, но еще – как я бы предположила, если бы не вымоталась так сильно – чтобы меня увлекли куда-то, куда я не собиралась идти. Давно я не позволяла, чтобы со мной такое случилось. Сейчас мне казалось, что я составляла планы, сколько вообще себя помнила. Я действительно отлично умела и планировать, и исполнять задуманное: шаг за шагом, с такой точностью, что если бы я пригляделась внимательнее, то увидела бы, что движущим импульсом для моего ригоризма было что-то вроде страха. В юности я думала, что буду жить свободно, как писатели и художники, которых я считала своими героями. Но мне не хватило храбрости сопротивляться течению, тянувшему меня к условностям. Я недостаточно далеко зашла в глубоком, горьком и ярком воспитании личности, чтобы узнать, что могу выдержать, а чего не могу, – узнать, насколько я могу переносить стеснение, беспорядок, страсть, нестабильность, удовольствие и боль, – прежде чем выбрать повествование своей жизни и взять на себя обязательство его прожить. Когда пишешь о чужих жизнях, на какое-то время забываешь тот факт, что планы, которые ты построил на собственную жизнь, уводят тебя от неведомого, а не притягивают к нему. В глубине души я всегда это знала. Но хотя по ночам, когда я пыталась заснуть, мое тело подергивалось, как оно подергивалось в ту ночь возле сияющего черного озера, когда я согласилась выйти за своего будущего мужа, я пыталась это игнорировать, как игнорируешь необъяснимый винтик, оставшийся после сборки кровати, в которой ты собираешься спать. И не только потому, что мне не хватало мужества признать то, что я ощущала в себе и в мужчине, с которым согласилась связать свою жизнь. Я это игнорировала еще и потому, что я также стремилась к красоте и цельности той самой формы, которую больше всего восхваляет природа (и несколько тысячелетий евреев): матери, отца и ребенка. Так что я отказалась от подведения баланса, для которого мне потребовалось бы предвидеть, что случится со всеми нами, как только форма будет собрана, как только все атомы в нас выстроятся. Вместо этого, боясь того типа бурных эмоций, какие ребенком видела в своей семье, я привязала себя к мужчине, у которого, похоже, был сверхъестественный талант к постоянству, не важно, что происходит внутри или снаружи. А потом я привязала себя к привычкам и распорядку высокоорганизованной, дисциплинированной, здоровой жизни, как будто от этого все зависело, как будто для здоровья и счастья моих детей нужно держать в узде не только все мои часы и дни, но и мои мысли и весь мой дух. Тем временем другая, несформированная и безымянная жизнь становилась все более и более тусклой, все менее доступной, пока я не умудрилась полностью закрыть дверь в нее.
Мы проехали по улице Короля Георга мимо входа в парк, куда я часто водила детей играть и лазать по огромному гимнастическому снаряду с канатами, с вершины которого, как они утверждали, видно было море. Фридман сказал, что нам придется сделать еще одну короткую остановку перед
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!