Апрельский туман - Нина Пипари
Шрифт:
Интервал:
Я подхожу вплотную к лестнице, и Ника снова машет мне. Волосы ее разлетаются от резких порывов капризного весеннего ветра и снова опадают, мягко обрамляя светлое, радостное лицо. Насыпь очень высокая, почти отвесная, ступеньки кое-где прогнили, а металлический каркас — живое олицетворение дышащего на ладан домика из какой-то сказки: кривой, кособокий, согнутый в три погибели, судорожно цепляется он старушечьими костями за пышущий молодостью и здоровьем холм. А тот всеми силами пытается отделаться от навязчивого соседства — и лестница болтается, шатается, скрипит, кряхтит, поскуливает… Но я не думаю о том, что, вполне возможно, мой подъем станет последним испытанием для дряхлой старушечьей спины. Главное — Ника уже наверху. Зная, что буду беспокоиться, она не идет дальше, а терпеливо ждет, пока я поднимусь.
Гложущее предчувствие того, что Ника вот-вот исчезнет, придает моим ногам невероятную легкость, и я стрелой взлетаю по дребезжащей лестнице — та даже не успевает как следует раскачаться. Наверху мягкие серые глаза и ледяной ветер прогоняют сосущий страх — напряжение сразу спадает, и от непривычной легкости в душе, в голове, во всем теле я хохочу как ненормальная и вприпрыжку пускаюсь вперед по шпалам. Ника тоже смеется и бежит следом. Я резко разворачиваюсь и бегу задом наперед, машу Нике, и скалю зубы, и чувствую, какая я здоровая, молодая, сильная! Живая!! Потом в боку начинает нестерпимо колоть, и я останавливаюсь.
Медленно, стараясь выхватить, урвать, удержать, навсегда запечатлеть в памяти каждый сантиметр действительности, каждый изгиб карликовых деревцев в саду, каждое дуновение ветра, каждый взмах крыльев чайки, причем не по отдельности, а в неразрывном, гармоничном единстве, мы бредем все вперед по рельсам. Вдруг я останавливаюсь — мне вспомнились «The green years» Кронина: мальчик, попавший под поезд, и тот, другой, который видел это и ничего не мог сделать, но все же сумевший пережить гибель друга, и их дружба — странная и все-таки до слез искренняя, чистая, настоящая… И бок о бок с сопереживанием чужому горю, жгущему, как свое собственное, в душу забирается гнетущее предчувствие беды. Ника тут же улавливает мою тревогу, и глаза ее становятся темнее, взгляд — серьезный, вдумчивый, цельный — прибивает мой страх, и он медленно растворяется, превращаясь в теплый и спокойный туман. Ее взгляд — как фильтр, пройдя сквозь который все мои мысли очищаются, рафинируются, что ли, их гнетущая расплывчатость, неуловимость, бестелесность материализуется, и, становясь понятными, доступными осознанию, они теряют свою разрушающую силу.
Молча мы бредем по рельсам, и небосклон над нами ширится, растет, поглощает окружающий мир, и насыпь поднимается все выше, и Город давно остался позади, внизу. Слева на заброшенной территории, окруженные полуистлевшими вагонами, ветхими, поросшими мхом кирпичными стенами и заблудившимися рельсами, возвышаются гордые трубы-одиночки. Справа тянется кладбище ржавых кранов-калек. Но жизнь продолжается даже здесь, в средоточии смерти — самой страшной ее разновидности: замершей, неподвластной времени, избежавшей разложения. Ибо разложение, как и время, — категории бытия, жизни. Здесь же царило небытие. И все же бурая, невзрачная травка сначала робко, затем все смелее, все стремительнее сбегала жестким ковром с высокого отлогого склона и проникала в самые отдаленные, самые мертвые уголки этой территории Вечности.
Ее голос мягче ветра в саду:
— Знаешь, раньше я как-то недолюбливала всю эту атрибутику цивилизации: краны, пустые заброшенные заводы, списанные вагоны, трубы, вышки… Смешно, наверное, смотрелось: 12-летний ребенок кричит: «Все назад, к природе!» — это я научной фантастики перечитала. Или Руссо, уже не помню. А сейчас… не знаю, как-то близко мне это все. Есть в них какое-то невыразимое очарование, какая-то притягательность непреодолимая… Они оставлены человеком, утратили интерес в его глазах — а сам человек утратил над ними всякую власть. И даже если все эти объекты снесут, разберут, переплавят, уничтожат, — все равно они умрут свободными и гордыми. В отличие от зданий, которые всю свою жизнь служили, как рабы, человеку, безмолвно терпели все вытворяемые им мерзости, а потом так же безропотно умирали, как пристреленная хозяином собака.
…А на природе и пятнадцати минут не могу спокойно находиться — чувствую себя инородным телом, чувствую, как вся эта красота вокруг всеми силами пытается исторгнуть меня из себя…
…Еще есть такие трубы, полосатые, с лестницей и балюстрадой. Когда день только-только занимается и первые лучи солнца оплетают башню контражуром… это как…
Море! Она не произносит этого слова, но это и не нужно. Конечно, это море, я и сама всегда знала об этом. Никакая это не труба — это маяк! Когда только-только занимается день, и маяк зябко дрожит в утреннем тумане, и море, сонное и покорное, лениво накатывает на мягкий, изумрудный волнорез, мы спешим окунуться в прохладные, шелковые волны… Это самые короткие и самые волшебные минуты, когда еще нет солнца, а есть только томительное ожидание его, которое рассеется в одночасье — в тот самый момент, когда жадные, стяжательские лучи скользнут по миру.
Еще нет людей — есть только ощущение, что они где-то есть, — одинокий рыбак напоминает нам об этом. И заочно ты всех их любишь, но это неповторимое чувство вселенской любви исчезнет с первым чужим лицом, вторгшимся в твои владения, с первым, из глубины веков раздающимся воплем «горячие пирожки!» — воплем, который возвещает людям о начале нового дня. И они, послушные, словно дети, увлекаемые крысоловом, идут на сулящий торжество желудка клич, и все громче их шаги, все острее запах их тел, все напряженнее светит солнце, и море все грузнее и бесцветнее.
Но все это будет потом, а сейчас — царство Самых коротких минут на свете — и только они навсегда врежутся в нашу память. И пока одинокий рыбак удерживает на крючке извивающееся, брызжущее злобной
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!