Дом на Старой площади - Андрей Колесников
Шрифт:
Интервал:
Шпаликов, символ поколения, заплутал в эпохе, которая исподволь, почти незаметно успела поменять кожу, причем еще задолго до настоящих заморозков в 1968-м. И, как говорил Бертольд Брехт о писателе Карле Краусе, «когда эпоха наложила на себя руки, он был этими руками».
Впрочем, шестидесятые для Шпаликова завершились как раз в 1968-м, когда он закончил вместе с Ларисой Шепитько сценарий фильма «Ты и я», который по странному недосмотру киноначальства все-таки вышел на экраны в 1971-м в ограниченном числе копий.
Разумеется, картина эта вовсе не антисоветская — в этих категориях вообще невозможно судить о Шпаликове, который был человеком внесоветским. Она даже в некотором смысле социалистическая. Но только это не социалистический реализм, а социалистический сюрреализм.
До полного распада формы в сохранившихся отрывках последнего незавершенного романа («Без копеечки денег. Велики поэты. Так и быть. Не дожил») еще далеко, зато в фильме прокладывает себе русло поток сознания — причем сознания чужого, на поверку оказавшегося шпаликовским. Больного, раненого, совестливого, на грани вмешательства психиатра. Или нейрохирурга — эту профессию автор подарил двум своим героям.
Единственная режиссерская работа Шпаликова «Долгая и счастливая жизнь» прошла на грани социалистического сюрреализма. Где на всю страну было сказано, что жизнь не бывает ни долгой, ни счастливой, а любовь вообще не может состояться. И не только герой актера Кирилла Лаврова «терял каждый раз гораздо больше, чем находил» (последние строки сценария), но и вся страна вместе с ним. Это уже просто финал всего, финал закрытый и глубоко пессимистический, в отличие от открытой и оптимистической концовки «Я шагаю…». Герои же «Ты и я», превратившиеся из горящих молодых ученых в успешных околосорокалетних людей эпохи застоя, в представителей класса, который в те же годы Александр Солженицын назовет «образованщиной», переживают то, что бывает уже после состоявшегося финала. И не могут найти себя ни в попытках новой любви, ни в «смене обстановки». Нет жизни после жизни…
Понятно, почему от сценариста после этого фильма просто шарахались. А сам он уже не вписывался ни в какие литературные и киношные каноны. Драматург Александр Володин как-то встретил Шпаликова в коридоре киностудии: «Он кричал — кричал! — „Не хочу быть рабом! Не могу, не могу быть рабом!“ (Далее нецензурно.) Он спивался. И вскоре повесился».
Уже не шагал, а бродил по Москве, читал газеты на стендах — от корки до корки, заходил на почту и писал на почтовых бланках стихи, в которых распад формы, в отличие от прозы, совсем не ощущался. Но тем они и страшнее — своей абсолютной, космической безысходностью — жестче, чем у кого-либо из современников, даже Александра Галича или Иосифа Бродского: «Ночью на заборе / „Правду“ я читал: / Сговор там, не сговор? / Не понял ни черта. / Ясно, убивают, / А я в стороне. / Хорошо, наверно, / Только на Луне». Это стихотворение Шпаликова начиналось со слов, пародировавших его собственные стихи из «Я шагаю…»: «Я иду по городу…»
Наверное, все-таки Шпаликов покончил даже не с одной, а с двумя эпохами сразу. Твердая решимость не изменять самому себе в кинопрозе завершилась расторжением договоров с киностудиями — это конец шестидесятых как эпохи. А эпоху застоя он похоронил заранее, авансом, заняв у смерти до первого гонорара, — в «Ты и я» и своим самоубийством («Ровесники друга выносят, / суровость на лицах храня. / А это — выносят, выносят! — / ребята выносят меня!»).
«Ты и я», скорее, мог снять Микеланджело Антониони — так глубоко в подкорку советскому человеку, как Шпаликов и Шепитько, еще никто в СССР не позволял себе залезать. Это было советское «Затмение» или «Красная пустыня»: да и шел «Ты и я», как и полузапретные картины классиков-итальянцев, всё больше в «Кинотеатре повторного фильма» на углу нынешних Никитской и Никитского бульвара.
И это был фильм-несчастье в каком-то более широком толковании. Шпаликов описал в сценарии «лишних людей». А потом, совсем скоро, те, кто воплощал и создавал их кинообразы — исчезнут. Уйдет из жизни в 37 лет Геннадий Шпаликов, погибнет в 41 год Лариса Шепитько, скончается в 50 Юрий Визбор, выбросится в окно в 56 лет — причем пересмотрев перед последним шагом свою лучшую работу в кино, в «Ты и я», — Леонид Дьячков.
Читатель ждет уж рифмы «розы» — в том смысле, что Шпаликов не смог бы соответствовать нашей эпохе. Причем ни в каком плане: ни в политическом, ни в житейском, ни в профессиональном — ни одну бы заявку ни на какой фильм шпаликовского типа никакая студия сегодня не приняла бы, не говоря уже о субсидиях Фонда кино и Минкульта на «патриотический» кинематограф. Дух времени, Zeitgeist, иной — да и Zeit закончилось, а Geist умер. То время было щедрым на таланты, а не на то, что сейчас называется ледяным и хмурым словом «профессионалы». Талант и был профессионализмом. Сейчас «вакансии» совпадений таланта и профессионализма, как сказал бы Борис Пастернак, «опасны, если не пусты».
Всё это, наверное, правда. И все-таки речь не о сегодняшней эпохе, которую Шпаликов похоронил заранее, даже и не предугадав ее появление, потому что перед ним была глухая стена застоя, казавшаяся, как и любые стены, вечной. А о том моменте, который поймал человек воздуха в химическом составе баснословной эпохи, предмете нашей тайной зависти. И поймал только потому, что и сам был частью воздуха времени — до той поры, пока этот воздух не закончился. Такое ведь не повторить. Как это в сценарии «Я шагаю по Москве»? «А по самой середине улицы шла девушка. Она шла босиком, размахивая туфлями, подставляла лицо дождю».
Разве бывает так на свете хорошо?
На следующий день меня опять вызвали в ЦК, сообщили, что мои замечания приняты и будут учтены. Я был в восторге от такого удачного дебюта, поблагодарил за доверие, но на этом, к сожалению, моя миссия завершилась. Помощник сказал, что меня позовут, если будет нужно, но нужда во мне возникла только через три года. Однако это первое впечатление от доброжелательной, чистой атмосферы в стенах ЦК осталось во мне на всю жизнь. Идя к себе, я думал: «Вот если бы посчастливилось мне работать в этом доме, как его называли — „Большом доме“, — и больше ничего мне не надо». Но оказалось, что много еще мне было «надо» — набраться опыта партийной и государственной работы, углубить профессиональные знания, потрудиться в новой для меня отрасли — народном контроле…
В подотделе писем работали в основном референты, занимавшиеся первичной обработкой поступавшей корреспонденции. Плоды их деятельности поступали на следующую ступеньку — в группу инструкторов, где я и оказался. Инструкторы контролировали работу референтов с письмами и дальнейшее их рассмотрение в отделах ЦК, которые распределялись по кураторам, то есть между нами, семью инструкторами.
Мне поручили работу с корреспонденцией в самом «боевом» отделе — административных органов, куда поступала основная часть писем, адресованных ЦК КПСС. Несмотря на огромную загруженность, мне было легко работать с коллегами-юристами, каких-либо недоразумений, как и у других наших инструкторов с отраслевыми отделами, не возникало.
Меня представили заведующему отделом административных органов генералу Николаю Ивановичу Савинкину и его заместителям по армии и юстиции, и дело пошло на лад. Они понимали меня, я их, работники отдела считались с моим мнением, а я видел себя своего рода представителем отдела административных органов в канцелярских дебрях аппарата, обслуживавшего Политбюро и Секретариат ЦК.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!