Дело принципа - Денис Викторович Драгунский
Шрифт:
Интервал:
Меня покоробила эта непрошенная докторальность, и я ответил ей так: «Вы совершенно правы, но я позволю себе продолжить вашу увлекательную метафору. Молодая дама, которая в темной карете произносит учительским голосом назидательные речи, тоже ведет себя не совсем правильно. Так же, как если бы она в гимназическом классе вдруг полезла целоваться к своему ученику».
Она засмеялась и позволила себя поцеловать.
Мы процеловались, наверное, полчаса, пока наша карета пробиралась по улицам Штефанбурга. Однако она не потеряла головы, потому что вдруг дернула за шнурок, который успела приметить в полумраке. Снаружи раздалось механическое кряканье — это был сигнал кучеру. Карета замедлила ход. Она открыла переднее окошко и сказала: «Через квартал остановите, пожалуйста!» — «Я подвезу вас прямо к дому», — сказал я. «Если бы вы столь бесстыдно, но, не скрою, приятно, не тискали меня последние полчаса, я бы, конечно, позволила, да что там, позволила — я попросила бы вас довезти меня до дома и, возможно, даже представила бы вас моей тетушке. Не сомневаюсь, что она стоит на крыльце, закутавшись в плед, и дожидается меня. Но после того, что между нами было, вернее, обещало быть, — расхохоталась она, — нет, нет, нет!» И, поспешно поцеловав меня в щеку, она выпрыгнула из кареты и быстро пошла вперед, а потом свернула направо в небольшую улочку, уставленную небольшими особнячками.
Нечего и говорить, дорогая Далли, нечего и говорить, что завтра, и послезавтра, и на третий день я дежурил, сидя в своей карете, на этом самом углу.
«Господин Тальницки, кажется?» — сказала она мне на третий день, когда я, увидев ее, идущую по улице с очаровательной ивовой корзинкой в руках, спрыгнул на землю и заступил ей дорогу. «Да, графиня, — сказал я, принимая ее шутливый тон. — Вы, кажется, собрались к цветочнице? Позволю себе побыть вашим извозчиком». — «А у вас есть лицензия заниматься извозом в Штефанбурге? — рассмеялась она. — Хотя, впрочем, ладно. — Протянула мне корзинку и вытащила из ридикюля бумажку в двадцать крон. — Купите вдоволь хороших гиацинтов, а на сдачу — чего-нибудь на ваш вкус. Кстати, посмотрим, каков ваш вкус. Номер моего дома — семнадцать, — она махнула рукой назад. — Вот тут, совсем рядом. А цветочная лавка, — она махнула рукой вперед и влево, — вон там, недалеко. Надеюсь, разберетесь». — «А если не разберусь?» — спросил я, пытаясь изобразить присутствие духа и какую-то иронию. «Двадцать крон, — сказала она, — не так уж дорого, чтоб убедиться в полной никчемности господина Тальницки. Как говорят на бирже, справедливая цена», — сказала она, повернулась и пошла прочь.
— Ничего себе, — сказала я. — Я бы на твоем месте знаешь, что бы сделала? Я бы на твоем месте вот бы что сделала, — сказала я, вскочив на кресле и встав ногами на его сиденье. Потому что я сидела без туфелек, поджав ноги.
Какая-то пружина подбросила меня кверху: я была возмущена такой наглостью. — Я бы догнала ее, свернула бы эти двадцать крон в комочек, остренький такой бумажный комочек, и запихнула бы ей сзади за шиворот, а корзинку нахлобучила бы ей на башку. Вот!
— Ну и что, — засмеялся папа. — Какая разница? Она бы обняла меня, поцеловала, нежно заглянула бы в глаза и сказала бы, что пошутила. И все равно бы выиграла.
— Ну или вообще, — не отступала я. — Вот она повернулась и ушла. Бросить корзинку на тротуар и уехать домой. И все. И забыть. Тоже мне еще! Подумаешь! Вот так было бы правильно.
— Но тогда не было бы тебя, — возразил папа. — Это было бы правильно?
— У меня нет ответа на такой вопрос, — мрачно сказала я. — Не знаю. Может быть, так было бы гораздо правильней. Но ты не виноват. Давай дальше рассказывай.
Папа даже присвистнул.
— Мадам Антонеску говорила мне, что дома свистеть неприлично!
— Извините, мадемуазель, больше не буду! — усмехнулся папа. — Ну что тут рассказывать? Через неделю я сделал предложение. Я был в ее власти. Не знаю, как это получилось. Она не командовала, не приказывала. Все выходило само. Я был, скорее всего, православный, она — безусловная католичка. Венчаться надо было в католическом храме. Значит, мне пришлось перейти, ну не совсем перейти, а стать католиком восточного обряда, признать папу римского, чистилище и Filioque [6]. Потом — обратиться к императору с прошением и дать тебе ее фамилию, в дополнение к моей. «Унд фон Мерзебург». Потом — не целовать руку дедушке во время обряда преломления хлеба, потом сменить ложу в театре (кстати, Далли, сейчас мы снова сидим в той ложе, в которой сидели до мамы), потому что маме что-то не нравилось и пришлось взять ложу на другой стороне. Она даже толком не могла объяснить, что ей не нравилось в той ложе и что нравится в этой. «Хочу», и все тут. Но «хочу», дорогая Далли, — не капризный крик, не злое требование, не занудное настаивание на своем, а просто как бы случайно брошенный намек, мимолетное неопределенное пожелание, которое я тут же бросался выполнять. Я чувствовал себя рабом, Далли. И не было ничего слаще этого рабства.
Папа замолчал, и мне казалось, что он хочет попросить у меня еще немного коньяка, но стыдится. Я хотела было предложить ему еще чуточку, но потом подумала «нет, нельзя», потому что вдруг он начнет пить, и только этого мне еще не хватало.
Папа молчал, потом снова лег на спину (до этого он лежал на боку, опершись на локоть), протянул руку к потолку и сказал:
— А потом, а потом, а потом… А потом, Далли…
— А потом рабы восстают, да?
— Нет, — засмеялся папа. — А потом рабов разлюбляют.
XII
— Рабство утомляет. Оно надоедает. Чужое рабство, я хотел сказать. — Папа скрестил руки на груди. —
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!