Победивший дракона - Райнер Мария Рильке
Шрифт:
Интервал:
* * *
Перелистайте ваши дневники к началу. Разве там не всегда по весне разыгравшийся год вас ранил, как упрек? Вы жаждали радости, однако когда выходили под вместительное свободное небо, то сразу в воздухе возникала некая отчужденность, и ваше продвижение становилось неуверенным, как на палубе корабля. Сад начинал все заново; но вы (так это получалось), вы тащили с собой сюда зиму и прошедший год; для вас в лучшем случае получалось продолжение. И в то время, как вы ожидали, что ваша душа примет участие в весне, вы вдруг ощущали тяжесть собственного тела, и нечто вроде возможности заболеть проникало в ваше открытое предчувствие. Вы считали, что все дело в вашей слишком легкой одежде, вы закутывали плечи шалью, вы бежали до конца аллеи, и там с колотящимся сердцем вы стояли посреди просторной ротонды – в решимости стать единым со всем вокруг. Но звонко пел дрозд[179], и был одинок, и отрицал вас. Ах, разве не хотелось вам в тот же миг умереть?
Может быть. Может быть, это – новое, то, что мы должны выстоять: и этот год, и эту любовь. Цветы и плоды созрели, если они опадают; звери чувствуют свою пору, и сдружаются, и этим удовлетворены. Но мы, мы, задавшиеся целью сравняться с Богом, мы не умеем становиться завершенными, чтобы начаться заново. Мы отодвигаем от себя собственную природу, нам еще нужно время. Что для нас один год! Что – все? Еще прежде, чем мы обретаем Бога, мы молимся ему: Дай нам выстоять ночь. И потом – болезнь. И потом – любовь.
Так что Clémence de Bourges[180] должна была умереть при своем восходе. Она ни с кем не сравнима; умеющая как никто играть на всех инструментах, она – самый прекрасный из них, незабываемо сверкающий в малейших переливах своего голоса. Ее девичество обладало такой высокой решительностью, что одна захлестнутая любящая посвятила этому всходящему сердцу книгу сонетов, где каждый стих – мольба неукротимого желания. Louise Labé не боялась испугать этого юного ребенка долгими страданиями любви. Показала ей ночной подъем тоскующей страсти. Сулила ей боль, увеличивающую пространство мира, и догадывалась, что со всей своей опытной печалью уступает ей, оставшейся в темном ожидании, благодаря чему ее юная подруга и была столь прекрасна.
* * *
Девушки моей родины. Да найдет самая красивая из вас летом, ближе к вечеру, в затемненной библиотеке маленькую книгу, напечатанную в 1556 Жаном де Турном[181]. Да возьмет она прохладный, гладкий том с собой в звенящий фруктовый сад или на ту сторону, к флоксам[182], в чьем приторном аромате всегда пребывает осадок чистой сладости. Да найдет вовремя. В дни, когда ее глаза начнут судить о себе, в пору, когда полудетский рот еще способен откусывать от яблока большими кусками и становиться набитым.
И когда затем придет время взволнованных дружб, девушки, да останется вашей тайной, почему вы называете друг друга Дике и Анактория, Гиринно и Аттис[183]. И да кто-нибудь, может быть, сосед, человек постарше, который попутешествовал в своей юности и долго слыл чудаком, выдаст вам тайну этих имен. Да пригласит он вас при случае к себе ради своих знаменитых персиков или наверх, в белый коридор, – посмотреть ридингеровские гравюры[184], где изображены гарцующие всадники, о чем говорят так много, что непременно нужно их увидеть.
Может быть, вы уговорите его рассказывать. Может быть, среди вас найдется такая, кто упросит его достать с полки старые путевые дневники, та, кто об этом знает? Та самая, кто в один из дней сумеет у него выведать, что отдельные стихи Сафо дошли до нас, и не успокоится до тех пор, пока не узнает то, что является почти тайной: что этот замкнутый человек любит иногда свой досуг тратить на перевод упомянутых стихотворных отрывков. И он поневоле признается, что уже давно о них не думал, да и те, что у него есть, уверяет он, не стоят того, чтобы о них вести речь. Но теперь он все же рад прочесть доверчивым подружкам, если они уж очень настаивают, одну строфу. В своей памяти он обнаружит даже дословный текст на греческом и произнесет его вслух, потому что перевод, по его мнению, ничего не дает; и чтобы показать молодежи прекрасные, подлинные обломки полновесного, драгоценного языка, некогда выкованного на столь сильном огне.
И он снова увлечется своей работой. Для него наступят прекрасные, почти юношеские вечера, например, осенние вечера, предшественники очень многих тихих ночей. В кабинете долгий свет. Он все склоняется над листами, часто откидывается назад, закрывает глаза над перечитанной строкой, и ее смысл растекается по его крови. Никогда еще античность не являлась для него столь несомненной. Ему почти хочется улыбнуться поколениям, оплакавшим ее как блудный и потерянный спектакль, где они охотно бы выступали. Сейчас, именно сейчас, он понимает динамическое значение того раннего единства мира, ставшего неким новым, одновременным вбиранием всей человеческой работы. И его нисколько не смущает: ту консеквентную, последовательную культуру с ее в известной степени комплектной страховкой воссоздать для многих нынешних взоров как нечто целостное и нечто в целостности минувшее. Хотя именно тогда небесная половина жизни действительно приладилась к полусфере здешнего бытия, как две полные полусферы сходятся в один целый золотой шар. Однако духи, заключенные в нем, сочли это полное, безостаточное осуществление всего лишь за уподобление; массивное и целиковое небесное тело сразу потеряло в весе и поднялось в пространство, а на его золотой округлости отразилась, задержавшись, печаль о том, что еще осталось неосвоенным.
Когда он об этом думает, одинокий в своей ночи, думает и осознает, он замечает на подоконнике тарелку с фруктами. Непроизвольно хватает яблоко и кладет перед собой на стол. Моя жизнь окружена, как этот плод, думает он. Вокруг всего готового расширяется то, что еще не сделано, и увеличивается, расширяясь.
И тогда поверх несделанного перед ним предстает, почти слишком быстро, маленькая, устремленная в бесконечность напряженная фигура[185], та самая, кого (по свидетельству Галена[186]) все имели в виду, когда говорили: поэтесса. Потому что как за подвигами Геракла вставала жажда обрушения и перестройки мира, так из запасов бытия к ее деятельному сердцу теснились, чтобы осуществиться, блаженство и отчаянье, потому что с ними вынуждены уживаться все времена.
Он вдруг понимает это решительное сердце, готовое исполнить всю любовь до конца. Его не удивляет, что это сердце не понято и не
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!