Беседы и размышления - Серен Кьеркегор
Шрифт:
Интервал:
А теперь, если дело идет об отношении человека к Богу, и для человека стоит вопрос о том, прав он или не прав: разве же в самом деле кто-либо из людей когда-либо способен хотя бы просто допустить эту страшную мысль о том, будто в отношении к Богу может идти речь о несчастной любви, причина которой была бы в том, что Бога нельзя любить! Ведь разве то, что Бог семьдесят лет ведет человека по жизни, – даже если и более трудным путем, чем всех прочих людей, если все эти годы Его руководство для человека остается темной речью, в которой он ничего, ничего не в силах понять, разве это не значит, что Бог не потерян и не потерян для него. Но если бы нашелся хоть кто-то, кто мог бы с несомненностью уличить Бога в том, что Он не есть любовь, или хотя бы притворно изобразить собой человека, для которого это бесспорно было бы так: да, тогда все было бы потеряно, тогда Бог был бы потерян, ведь если Бог не есть любовь и если Бог не есть любовь во всем, тогда нет никакого Бога. О мой слушатель, если ты пережил тяжелейшее в человеческой жизни мгновение, когда для души твоей все стало так черно, словно бы и в небесах не обреталось любви или словно бы Тот, Кто пребывает на небесах, не был на самом деле любовью, и когда ты стоял перед выбором, который ты должен был сделать, перед страшным выбором между тем, чтобы признать себя неправым и приобрести Бога, и тем, чтобы признать себя правым и потерять Бога, – разве не обрел ты небесное блаженство в том, что выбрал первое, или, вернее, в том, что это и вовсе не было выбором, но, напротив, было требованием вечности, требованием Неба, обращенным к тебе, к твоей душе, – что не должно быть никакого, ни малейшего сомнения в том, что Бог есть любовь! Ах, тогда как многие держатся неопределенного мнения о том, в самом ли деле Бог есть любовь, поистине было бы лучше, если бы они выжгли в себе любовь при одной только мысли об этом ужасном – о том, будто Бог не был любовью; выжгли бы любовь, ведь если Бог есть любовь, тогда Он любовь во всем, любовь в том, что ты в силах понять, и любовь в том, что ты не в силах понять, любовь в темной речи, которая длится один день, и в темной речи, которая длится семьдесят лет. Ах, тогда как многие называют себя христианами и все же, возможно, живут, словно гадая о том, есть ли Бог любовь на самом-то деле, – поистине было бы лучше, если бы они выжгли в себе любовь при одной только мысли об этом языческом ужасе: будто Тот, Кто содержит в Своей руке судьбу всего мира и все пути твои, будто Он двусмыслен, будто Его любовь – не Отчие объятия, а западня, будто Его таинственная сущность – не вечная открытость, но скрытность, будто глубочайшая основа Его существа – не любовь, а хитрость, которую человек не в состоянии понять. Ведь если дело идет о совете Божией любви, тогда не требуется, чтобы человек был в состоянии его понять, но достаточно того, чтобы он был в состоянии верить и, веруя, понимать, что Бог есть любовь. Если Бог есть вечная любовь, тогда не страшно быть не в состоянии понять Божий совет о тебе; но если Он есть хитрость, то очень страшно, если ты не сможешь Его понять.
Если же, напротив, – из чего мы исходим в этой беседе, – человек по отношению к Богу на самом деле не просто всегда неправ, но всегда виновен, а значит, и когда он страдает, он страдает как виновный, тогда никакое сомнение в тебе (если ты сам не желаешь снова грешить) и никакие обстоятельства вокруг тебя (если ты сам не желаешь снова грешить, попуская себе досадовать) не смогут вытеснить радость.
Радость здесь в том, что ни теперь, ни в какое-либо иное мгновение, ни в какое-либо мгновение в будущем никогда не могло бы и не сможет произойти ничего, – пусть даже стал бы реальностью самый тяжкий кошмар самого больного воображения, – такого, что было бы способно пошатнуть веру в то, что Бог есть любовь; и в том еще радость, что если человек не желает понять это по-доброму, тогда его вина поможет ему это понять. Если по отношению к Богу человек никогда не страдает без вины, тогда ведь каждое мгновение, что бы ни случилось, несомненно то, что Бог есть любовь; или, точнее, каждое мгновение это обстоятельство не позволяет усомниться в том, что Он есть любовь, потому что внимание оказывается поглощено сознанием вины.
У большинства людей, наверное, есть представление, порой весьма живое, о том, что Бог есть любовь; в отдельные мгновения они даже внутренне чувствуют это; и, однако, многие, вероятно, живут так, что для них это по сути темно, живут так, что если бы на них нашло бы что-то для них ужасное, то, чего они особенно боятся, тогда они отказались бы, вероятно, исповедовать веру, поспешили бы отделаться от Бога, лишились бы Его. Однако есть ли большая безответственность, чем жить таким образом: делать из высочайшего страдания болото и сидеть в нем между сомнением и доверием Богу – так, чтобы никогда не встречаться лицом к лицу с коварным врагом, который, однако, прижившись во внутреннейшем твоего существа, сосет твою кровь; так, чтобы никогда тебе не случилось содрогнуться от такого твоего состояния, ведь ты будешь полагать, что ты не в отчаянии – потому что ты сонливо по уши в нем погряз! Ах, ведь Бог при этом не терпит никакого урона; но тот, кто сонливо сидит в болоте, тот, кто поистине грешит этой своей дремотой, он теряет все, теряет то, без чего жизнь и в самом деле есть сущее ничто. Ведь так же, как Писание говорит о тех, кто потерпел кораблекрушение в вере[110], так и о том, кто оставил веру в Божию любовь, можно сказать, что он потерпел кораблекрушение в вечной радости жизни. Для чего же тогда остается жить! Когда бушует шторм, – но корабль цел еще, – это тяжко; когда наступает хорошая погода и дует попутный ветер, – это радостно; но если у корабля пробито дно, чем тогда поможет и чем повредит ему все остальное; если доски в нем разошлись по швам, чего остается ждать! Но у человека, который оставил Бога, полагая, что произошло или способно произойти что-то такое, что может разрушить веру в Божию любовь, – у него ведь как раз поврежден и расселся глубочайший шов, какой есть в человеке. Не знаю, есть ли в корабле такой шип, о котором можно сказать, что на нем держится все строение корабля, но я знаю, что вера – это глубочайший шов в человеке – шов, который, пока он цел, делает человека самым гордым парусником, но когда он расходится, человек превращается в разбитое судно, а все содержание его жизни – в мишуру и жалкое тщеславие.
Если бы случилось, что какой-то человек смог бы, хотя бы притворяясь, показать с несомненностью, что он прав в своем отказе от веры в то, что Бог есть любовь, только тогда он мог бы быть безусловно чист, совершенно невиновен и прав, не просто, говоря почеловечески, в том или ином отношении, но совершенно невиновен и прав прямо перед Богом; ведь только при этом условии сомнение могло бы обрести твердую почву под ногами, без которой сомнение не просто лишено прочного основания и зиждется на песке, но опирается на бездну. И тогда могло бы произойти что-то такое, что невозможно было бы соединить с мыслью, что Бог есть любовь. Но этого ужаса не способен вынести ни один человек; это вынес лишь некогда Он, Кто был свят, Он, Кто был невиновен пред Богом. И потому нам следовало бы всегда со страхом и трепетом, и лучше всего преклоненно безмолвствуя, говорить о страдании Христа, – ведь человеческая мысль столь же мало, сколь и человеческий язык, способны изобразить или внятно уяснить глубину этого ужаса; следует со смиренной осторожностью говорить или же смиренно молчать о том, как страдал Христос, потому что негоже искушаться безбожной жаждой выведать тайны Божии – жаждой, для которой даже язычество определило наказанием вечно горящую жажду[111]; этого искушения особенно следует остерегаться в наше время, когда люди столь многими способами желают представить страшной жизнь в вере, полагая, будто верить – это то же, что постигать, и будто бы невозможно чистосердечно верить и обретать блаженство в вере, если не можешь дерзко постичь. Только Христос был перед Богом без вины, и именно поэтому Ему пришлось понести сверхчеловеческое страдание, пришлось быть на грани того, чтобы едва ли не по праву отчаиваться, уже не ведая, есть ли Бог любовь, когда Он возопил: «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?»[112] Но разбойник, о котором мы говорим, страдает иначе. Тогда как Спаситель мира вздыхает: «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» – слово, о котором величайший проповедник нашей Церкви, равно как и самый правоверный ее человек, слово, о котором Лютер, именно в силу своей веры, едва осмеливался проповедовать, – то разбойник близ Спасителя проповедует, как верный проповедник, перво-наперво назидая самого себя благочестивой мыслью: я виновен и по заслугам страдаю. Тогда как глубина ужаса в страдании Христа не может быть предметом проповеди, тема разбойника, напротив, для проповеди поистине настоящая тема. Ведь часто случается под именем проповеди слышать много водянистых и безвкусных слов о Божией любви; однако это покаянное слово о грехе и вине – это единственные верные врата, которыми и приходит Божия любовь. Да, кающийся разбойник – проповедник; если царь[113] зовется проповедником, то тем более следует назвать этим именем кающегося разбойника. Он – истинный проповедник покаяния; ведь хотя, пожалуй, одежда из верблюжьей шерсти[114] тесна, но быть распятым – это гораздо большее утеснение; и хотя, пожалуй, жить в пустыне значит жить как человек, ничего не значащий в мире, но быть распятым – это тяжелейший позор; и сказать: исправьте себя – не столь совершенная проповедь покаяния, как сказать: я виновен и по заслугам страдаю; и «сказать о самом себе»: «я пророк» – не столь сильное средство пробудить людей, как сказать: я грешник, который по вине своей достойное принял. Разбойник проповедует самому себе, и другому разбойнику, и всем, бывшим там; он говорит: «Вы все грешники, только Он, Кто распят между нами, Он перед Богом без вины, Он страдает невинно». «Ведь, – говорит этот высокий проповедник покаяния, – обычно в мире одного разбойника ведут с двух сторон так называемые честные люди, но это обыкновение и эта их честность – это нечто лишь мнимое; здесь же явлена истина: что единственный Праведник, единственный, распят между двумя разбойниками. Смотри, Писание говорит поэтому: „и к злодеям причтен“[115], – но не потому, что мы, двое разбойников, говоря по-человечески, грешнее других, нет, сними меня и повесь на мое место кого угодно из присутствующих, – Он, Святой, все равно будет как распятый рядом с ним причтен к злодеям; да, поскольку Он, Святой, причтен к роду человеческому, Он к злодеям причтен. Или разве какой-нибудь человек, даже если бы он был, говоря по-человечески, невинно преследуем, невинно осужден, невинно распят, – разве он на месте распятого здесь посмел бы сказать: я страдаю невинно!» Это христианская проповедь покаяния, которая даже мученику напоминает о том, что он страдает, будучи виновен пред Богом; это христианская проповедь покаяния, ведь иудейская проповедь покоится на представлении, что человек, которому надлежит проповедовать покаяние, – это святой, что человек, борясь, способен стать достаточно святым для того, чтобы быть проповедником покаяния. В христианстве, напротив, покаяние проповедует отъявленный грешник, и даже те люди, которые, по-человечески говоря, святы, должны примириться с тем, что отъявленный грешник является проповедником покаяния – проповедником, который не начинает свою проповедь, говоря: увы вам! – но говорит: Боже, будь милостив мне, жалкому грешнику, я виновен и по заслугам страдаю.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!