Искушения и искусители. Притчи о великих - Владимир Чернов
Шрифт:
Интервал:
Жила-была собака. Тьфу! Ничего-ничего. Пусть пока будет. Жила-была. Такая круглая и длинная, покрытая проволочной шерстью, такая колючая колбаса на коротеньких ножках. Уши в стороны галочками, с хвостиками на концах. Мордочка трубочкой, заросшая бороденкой. Глазки выпученные, вроде пуговок у плюшевого медведя. Нос как терка, запекшийся от прошлой жизни (чумка, видимо). С-сука!
Так, еще раз попробуем. С глазками. Редкостной коварности и непредсказуемости. И вечно она сыпала всюду шерсть, все, кто с ней общался, уходили покрытые длинными, всюду прилипающими, жесткими волосками.
Что-то такое и было у папы моей девочки, но это была какая-то замечательная собака, а эта была уже позже, была найдена девочкой на помойке, скрюченная и полуобмороженная, вылечена от чумы и глистов, совершенно непонятно зачем, потому что норовила сделать драп на любимую помойку всякий раз, как предоставлялась возможность, до икоты нажраться там какой-нибудь тухлятины, вываляться в этой же дряни и явиться, виновато извиваясь, но тут же, встряхнувшись после лупани, забраться дрыхать на диван, развалиться в креслах, на разобранной постели со своей икотой, со спиною, вымазанной вонючими ошметками и рассыпая вокруг порции шерсти.
Ну а вспрыгнуть на стол, пока хозяева провожают в дверях гостей, и сожрать остатки ужина, отворить зловредной мордой или худенькой лапкой дверцу под умывальником, ведущую к мусорному ведру, вывалить содержимое его на пол, то, что погаже, сожрать, то, что попахучей, нацепить на себя и отправиться валяться в подушках, — было для нее делом одной минуты, чести, доблести и геройства. На обращенные к ней гневные восклицания отвечать тихими всхлипываниями, ползаньем по полу на брюхе: бейте меня, только сильней, можно до смерти! Ну, хрен с тобой, убогая! И тут подхалимаж долой, нос, похожий на картофельную очистку, и хвост султаном — вверх и, независимо, — под стол, чтобы оттуда внимательно и тихо следить, став невидимкой.
А иногда вдруг придет сама, встанет перед тобой, вытаращит глазки и смотрит на тебя. Ничего не говорит. А постояв и посмотрев, вдруг подцокает поближе, сунет головенку на колено, ближе к животу и, если пощекочешь пальцем меж ушей по колючему волосу, запыхтит вдруг, заухает: у-у! фу-у! — плавая в блаженном балдеже.
Так. Какая-то размазня. Еще раз начнем. Последний. Найдена была в примерзшем к дороге состоянии, видимо, машина толкнула, отодрана, притащена с кровавым боком девочкой, очищена, смазана, замотана в тряпки, выздоровлена и вынянчена. А потом оказалась сукой, которую надо беречь пуще глаза от нежелательных связей, которые могли бы привести к нежелательным последствиям.
Во времена, когда у нее наступала охота жениться, вожена бывала только на поводке, отпускаема редко, после предварительной рекогносцировки местности, лишь однажды на несколько секунд скрылась она из вида, обегая обшарпанную котельную, и тут же появилась, но этого оказалось достаточно, за котельной ее поджидал кто-то неизвестный, быстро и профессионально сделавший то, от чего была она уберегаема. С той поры и понесла.
Пузо росло не по дням, а по часам. Она его довольно облизывала. А однажды вернулись домой — и нате, сидит она, измочаленная, среди разгромленной мебели, упавшего на нее сверху хозяйского приемника «Рига», расколоченного вдребезги, сорванной шторы, из которой умело уже свито гнездо, а в нем — шесть толстых темных зверюшек, и всех она кормит и лижет, животики им массирует, а на животиках еще красные свисают кишочки, которыми соединены они были час назад с матерью.
Умерла она внезапно, как и жила, радостно помчалась, несмотря на запрещающие крики, через дорогу, к нам, и была убита грузовиком мгновенно. Чего он даже не заметил. Полчаса я ходил, нося ее в трясущихся руках, не зная, что теперь делать и куда податься, ходил огромными шагами. Чтобы себя измучить, истратить адреналин. Потом в том же бешеном темпе закопана в палисаднике, и настал вечер огромной пустоты, которую пришлось переживать, потому что деться от нее было некуда.
Мы легли, мы накрылись одеялом, обменялись какими-то словами. Я думал, надо же когда-то это сказать. И сказал: «Я тебя не люблю». Она не пошевелилась. Она тоже, видимо, лежала с открытыми глазами. Она сказала: «Как холодно. Как мне холодно».
Потом она повернулась и обвила меня ногою, обычный откровенный жест, от которого я застыл и лежал не откликаясь. Она освободила меня медленно-медленно, начала отворачиваться, задела твердым соском плечо. И будто ушла куда-то, уплыла, хотя была тут же в миллиметрах рядом, но в темноте не видно где. Меня вдруг кольнули мурашки, покрывшие ее тело, потому что ее начала колотить дрожь, а ночь была душная, июль, окна настежь.
Она всегда очень реально, буквально переживала всякое состояние. Но до сих пор никогда она не переживала их одна, сразу бросалась ко мне, чтоб разделил и утешил. Первый раз она осталась одна на земле, и холод, что коснулся ее, был настоящий, тот холод, что окружает землю, но никогда не доходит до живых.
В этом-то все и дело, я-то боялся, что она именно ко мне и бросится, она и бросилась было, но уж было нельзя. К полной моей беде она сразу поверила мне. И вдруг все, чем мы друг к другу приросли, паутинками, корешочками, спутанными ветками, в один миг съежилось, свернулось, распалось, как бумага в огне, и оказалось, что все, после этого уже ничего не вернуть. Заплакала ли она там, одна, в миллиметре от плеча? Что-то в ней плескалось, как вода о берег, надо бы прислушаться, чтобы услышать, но во мне гудело, гудело сделанное. А так, женщина, плачущая в ночи, не ждущая от тебя спасения. А хоть бы и ждущая, я-то именно и не имею права ее спасать. Для чего тогда было топить?
А ночь никуда не делась, продолжалась, и ее надо было прожить, лежа рядом, касаясь друг друга плечом.
Она сказала: «Как холодно. Как холодно на свете. Что же мне делать? Что мне делать с собой?» Она спрашивала страшно и низко, глубоко, и мой ответ был ей не нужен, она его и не услышала бы.
Она всю жизнь боялась одиночества, ничего более. Боялась того, что мне хотелось более всего. Потому что никогда в жизни я не был один. Даже в детстве, в котором у меня была собственная комната-одиночка. Я знал и про глазок, и про то, что папа с мамой с наслаждением заняты изучением того, что делал втайне от них драгоценный я.
Нет, я пытался объяснить ей то смутное, что прежде стоило бы хорошенько сформулировать, потому что она никогда бы не поверила той размазне, которую я ей был намерен изложить. А я хотел ей сказать, что мне мешает ее поддержка. Потому что я не научился стоять один. Что больше всего на свете я хочу научиться одиночеству. Что я должен этому научиться, что жизнь и нужна мне для этой науки. Я все проговаривал это мимоходом, то так, то эдак, в разных видах, в подсказках, бессознательно подталкивая к формуле не себя, а ее. Наверное, я скотина. Потому что хотел все перевалить на нее. Чтобы сформулировала она. Так, как делала всю жизнь со мной. Чтоб она все решила. Как бы.
Я не знаю, поняла ли она, что сейчас должна сделать. Нет, не поняла. Она вдруг притянула меня за плечи, прижалась всем телом и сказала: «Маленький, как тебе холодно, как одиноко! Я согрею тебя, я могу, не бойся ничего, маленький, я с тобой, плачь, пожалуйста, я с тобой!»
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!