Письма к Луцию об оружии и эросе - Луций Эмилий Сабин
Шрифт:
Интервал:
Она не хотела потерять меня всего, получив взамен только мое тело. Ей хотелось восстановить существовавшее совсем недавно между нами расстояние, и она прекрасно знала, что это невозможно. Помнила ли она, что именно со мной это невозможно, поскольку я рассказывал, как происходило мое расставание со Сфингой? Ей хотелось собственной неприступности, совершенно абсурдной твердости. Когда мои губы приблизились к ее плечу, она отпрянула и отошла от меня. Именно тогда, глядя на ее тело с расстояния в десять шагов и восхищаясь этим телом и своей собственной причастностью к нему, я и ощутил вдруг свое детство, а, ощутив свое детство и освободившись от всего, что было потом, я понял, что люблю Флавию. Я понял, что в первую ночь любви наших тел я мысленно повторял: «Я не люблю тебя», чтобы никогда не сказать ей, а еще более самому себе, что я люблю ее.
В тот вечер она нахлесталась фалернского, как никогда ни до, ни после. В ней была раздраженность нами обоими, и я почувствовал, что тело ее желает моего тела еще больше, чем душа ее желает моей души. Я боялся ее: боялся, что в силу какого-то абсурда она лишит меня в ту ночь своего тела, желающего и сдерживаемого. Я боялся, что некий ужасный занавес, сотканный из множества лет, отделявших меня от моего детства, обрушится вдруг передо мной, и я услышу швыряющий меня в живую действительность крик главы труппы лицедеев — таких же personati, как и гладиаторы:«Spectatores, bene valete, plaudite atque exurgite!»[260]И еще я услышу ненавистный вопль у гладиаторской арены: «Добей его!»
«Я хочу быть с тобой этой ночью», — сказал я.
«Мужчины обладают огромной привилегией просить», — ответила она, и я понял, что буду с ней, что она не разрушит того, что даровала мне, сама о том не подозревая, когда отпрянула от моего поцелуя.
«Я прошу тебя», — сказал я.
«Что значит просить для тебя? Для тебя, Луций Эмилий Сабин?».
О, если бы она знала, сколько гордости, граничащей с гордыней, сколько радости за свою силу, за свою непохожесть на других, было в звуках моего имени там, в Риме! Сколько драгоценного λάθε ριωσας содержало в себе там это Луций Эмилий Сабин! Но Рим был далеко, был там. А здесь была Сегеста, сицилийское захолустье, некий потусторонний мир в реальной жизни, и звучное имя мое было здесь только моим обозначением.
Я боялся остаться в этом потустороннем мире, боялся лишиться ее плоти, ставшей тогда воплощением истинной жизни моей.
Охваченный неописуемым ужасом, я искал ответа. Я не умел просить. Гораздо позже я признался ей, что никогда не просил ни о чем богов: я только искренне благодарил их за осуществление моих чаяний. Но это было гораздо позже.
Я сказал:
«Просить о чем-то значит для меня — предлагать, по крайней мере, нечто равное».
Сейчас, когда я пишу тебе это письмо, Луций, мне вспомнилось гераклитовское: «Θυμώι μάχεσθαι χαλεπόν δ γαρ άν θέληι, ψυχής ώνεΐται»[261]. Но тогда о Гераклите я не думал. Мой философский загар…
Ответ мой то ли понравился ей, то ли попросту удовлетворил ее, то ли она потребовала от меня объяснения, желая всего-навсего убедиться, что я, действительно, прошу ее. Выражение ее лица и ее голос стали мягче. Флавия улыбнулась своей особой доброй, почти озорной, словно у лисенка, улыбкой, в которую уходит вся, когда улыбается радостно, и предложила выпить за исполнение трех наших самых больших желаний. Упомяну здесь только третье, самое сильное желание каждого из нас. Я желал обрести успокоение, потому что оскал Сфинги все еще терзал меня. А ее самым заветным желанием было, чтобы кто-то, наконец, полюбил ее такой, какой она есть на самом деле — не больше и не меньше. Сказала она это очень красиво, с особой присущей ей задушевностью. Впрочем, когда Флавия отдается своей задушевности, речь ее становится удивительно прекрасна. И не только ее речь, но и вся она.
Она поднялась и пошла, пошатываясь. Никогда еще не приходилось мне иметь дела с такой пьянью. Когда мы шли к ней домой, я поддерживал ее. Пошатнувшись особенно сильно и едва не растянувшись на дороге, Флавия (возможно, в оправдание своей неуклюжести) заявила, что именно по моей вине (хотя и косвенной: выйдя со мной на прогулку, она обула новые башмаки стоимостью в 12 000 сестерциев) сломала каблук, и я пообещал купить ей еще одну пару. Этого обещания я пока что не выполнил.
Придя к ней домой, мы не сразу же приступили к поединку в честь Венеры: Флавия еще довольно долго пила фалернское и несла всякий вздор. Среди этого вздора она заявила вдруг, что не будь у нее связи с ее греком, она жила бы со мной. Она заявила об этом совершенно уверенно, даже не спросив моего мнения. Как ни странно, в ту минуту она не была пьяна нисколько. Мне хотелось этого, но поверить в это я боялся, и потому ответил, что мне предстоит часто отсутствовать: ездить по Италии, возможно, даже отлучаться в Александрию. «Ну, и что? Я буду ждать тебя».
Да, я забыл упомянуть одну существенную подробность: перед тем, как отправиться к ней домой, — еще там, в таверне, когда она заливала вином свою раздраженность и неуверенность, еще до того, как она потребовала, чтобы я просил ее, когда мы занимались очередным рассмотрением меня, я обратился к ней с вопросом: «Ты могла бы полюбить меня?». «Конечно», — уверенно ответила она. Я знал, что она ответила искренне, обдуманно. Я и сам знал заранее — хотя совершенно уверен в этом не был, — что она ответит: «Да». А ранее, в первую ночь нашей любви (увы, употребляю это слово пока что условно), еще до первой ночи любви наших тел, она с особенно глубокой ностальгией говорила о том, что любовь есть нечто, чего многим смертным, большинству смертных вообще зачастую не дано достигнуть в течение одной жизни. А ведь она не читала Платона. И хорошо, что не читала… Теперь ты понимаешь, Луций, каким волшебным благом было ее уверенное, продуманное: «Конечно».
Напившись до предела (если только в питии для Флавии вообще существует предел: от нее самой я узнал, что двух своих любовников она довела питием до белой горячки), Флавия разделась донага и спокойно улеглась на ложе в ожидании предстоящего — что я возьму ее. В фалернском, которое в начале моих ласк едва не вылилось из нее обратно, Флавия утопила собственное замешательство.
Я лег рядом, провел в нерешительности рукой по всему ее телу: оно сохраняло неподвижность, казавшуюся равнодушием, но я знал, что буду изо всех сил долго и искусно, как только могу, играть этим телом, и что я дам ей наслаждение, что заставлю ее взять и от меня не только порыв, но и наслаждение, несмотря ни на ее неподвижность, ни на ее замешательство, ни на ее сомнения, ни на то, что она на протяжении всего вечера упорно вливала фалернское в свое худощавое тело, словно в дырявый тощий бурдюк.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!