Письма к Луцию об оружии и эросе - Луций Эмилий Сабин
Шрифт:
Интервал:
А мне стало горько: я прекрасно видел другой берег. Мохнатые, с густой бахромой пальмы качали своими распластанными либо рубленными, наподобие сардских мечей, либо изящно прорезанными, наподобие сетчатых серег, ветвями. Среди ветвей я видел обезьян с совершенно круглыми головами, с полукруглыми ушами и с хвостами-полубубликами. Я видел даже загадочных камелопардов[263](странно: ведь камелопардов я впервые видел гораздо позже — в зверинце Птолемея) и, кажется, слонов. Впрочем, насчет слонов не уверен: это могли быть очертания африканских гор — ведь то, что я видел, было так далеко.
Мне было горько: я совершенно очевидно видел это, но видел это только я. Мне было горько-сладостно: я видел это, даже если видел это только я. Кстати, говорят, что отсюда, из Лилибея в ясную погоду виден Карфаген, а какой-то человек, обладающий особо острым зрением, даже подсчитывал выходящие из карфагенской гавани корабли. Я верю в это, хотя ни Карфагена, ни кораблей не вижу, а в детстве видел Африку с берегов Лация.
Увы! «Карфаген должен быть разрушен». Я ненавижу эти слова. О, как понятны мне слезы Сципиона на развалинах Карфагена и твои слезы на развалинах Амиса! Какое смятение вызывала всегда в душе моей участь Трои. Мы, племя Трои, вечно будем переживать ее пожар, а греки — вечно расплачиваться за этот пожар.
Как-то, тоже в детстве, я смотрел одну из драм Ливия Андроника о падении Трои. Когда в час ложной победы на сцене появились вдруг хмельные троянские стражники и запели о «полях, где восходит солнце», о «равнинах Элисийских», я почувствовал, что есть обман блаженства, не-существуемость блаженства. Исчез другой берег моря, тот, «не наш» берег моря, который я назвал Африкой. Слезы хлынули у меня из глаз, я рыдал навзрыд, и грудь моя разрывалась, я чуть не задохнулся от рыданий. Мне было тринадцать лет. После этого я не плакал и никогда больше не заплачу.
И потому мы стараемся убить Троянского коня — ежегодно приносим на Марсовом поле в жертву нашему богу-предку, отцу Ромула и Рема, октябрьского коня, пытаясь удержать кровожадное чудовище истории в его логове.
И еще, один стих запал мне в душу в детстве:
Μάκαρ όστις εύιάζει
Βοτρύων φίλαισι πηγαΐς
ΈπΙ κώμον έκπετασθεις,
Φίλον ανδρ' ύπαγκαλίζων,
ΈπΙ δεμνίοις τε ξανθόν
Χλιδανάς εχων έταίρας
Μυρόχριστος λιπαρόν βό —
Στρυχον, αύδάι δέ Θύραν τίς ο'ίξει μοι;[264]
Не знаю, почему, но я забыл, откуда эти стихи… А потом оказалось вдруг, что они тоже связаны с Сицилией.
Почему эти стихи так волновали меня? Не потому ли, что мне никогда не было доступно наслаждение ради наслаждения? Или потому, что для этого мне нужно было забыть обо всем прочем, о всякой скорби, об оружии, которым мы любуемся и которым убиваем, о черепе, который выставляем иногда на пиршественном столе и, если даже не говорим: «Помни о смерти», то все равно помним о ней?
А, может быть, Флавия вызвала у меня отрешение — хотя бы временное — от этой мысли, от этой памяти, и именно поэтому я люблю ее, как жизнь и смерть на одном дыхании, и благодаря ей думаю не о перемене гераклитовской реки, войти в которую можно только однажды, но о ее неиссякаемой жизненной свежести?
Как замечательно подметил Аристотель: «Και τούς έπαινοϋντας τα υπάρχοντα άγαθά, και τούτων μάλιστα ά φοβούνται μή ύπάρχειν αύτοΐς!»[265]
Представь себе: она сумела разглядеть во мне доброту. Я не верю в мою доброту, не верю. Помнишь, когда мы плыли с Кипра на Родос, у берегов Киликии за нами погнались пираты? Я взял лук и принялся расстреливать их (главным образом, их гребцов), а ты прикрывал меня щитом. В какой-то миг ты взглянул на меня, ужаснулся, но затем усмехнулся и сказал: «Откуда в тебе столько злости, Луций Сабин?» Они все-таки догнали нас и зацепили «воронами»[266]. Себе же на горе…
Я не верю в мою доброту, и все же… φύσις κρύπτεσθαι φιλει[267]. Может быть, за это я люблю ее? И за это тоже?
Она сказала мне о моей доброте через несколько дней после нашей второй ночи, раздумывая о том, правильно ли поступила, отдавшись мне. Я искренне удивился и сказал, что в доброту мою я не верю. Я сказал, что обладаю рядом других прекрасных качеств, которые при определенных обстоятельствах могут восприниматься как доброта. Тем не менее, она настаивала.
А через какой-то час, когда мы снова оказались у нее в доме, у нее вдруг прорезалась враждебность ко мне. Она стала нападать на меня за то, что совсем недавно так нравилось ей. При этом она то и дело повторяла: «Мне, конечно же, нет до этого никакого дела…» Я пытался защищаться. Она настаивала. Защищался я вяло. Это был первый и единственный раз, когда говорила больше она. Однако говорила она опять-таки исключительно обо мне. Я отвечал со всей серьезностью, хотя и очень скупо. Посреди этого весьма хладнокровного спора я сказал, что очень желаю ее. Она ответила: «И я тебя тоже желаю».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!