Блестящее одиночество - Людмила Пятигорская
Шрифт:
Интервал:
Только сегодня, по прошествии ряда дней, разрешили бумагу, перо, чернила; спешу наверстать упущенное.
Сначала мы лежали втроем в одной общей палате, но мужа и белку через два дня выписали, а меня перевели в особое отделение, где решетки на окнах и стены, выложенные матрасами.
Вчера врач опять приводил ко мне следователя, и тот задавал все те же вопросы: что, мол, за порошок, да откуда взяла и прочее. Я говорю: «Сколько можно вам повторять — это крысиный яд, которым я хотела отравить себя и моих домочадцев. Отравить хотела из ревности, потому что буквально из-под земли появилась еще одна жена моего мужа, а тут и белка к нам переехала, у которой, судя по разговором, с моим мужем близкие отношения». (Я, разумеется, скрыла, что белка и муж собирались меня грохнуть.) А следователь в ответ, что я ошибаюсь, что это не яд, а сильный галлюциногенный наркотик и что мы здорово перебрали, и зачем я на себя наговариваю, ведь меня никто в попытке отравления не обвиняет. Опять двадцать пять! «Знаете что, гражданин начальник, — говорю с яростью, — мне надоело! В сотый раз настаиваю на своих показаниях! Я хотела всех отравить, что, впрочем, и сделала…» — «Кого это всех?» — вкрадчиво спрашивает. «Хотя бы себя, мужа и белку, так как до Анны Гибсон руки пока не дошли, не говоря о том, что она и так уже мертвая». — «Ага, — на всякий случай следователь соглашается, — так вы говорите „и так уже мертвая“…» — «Да, а что тут такого? Кроме того, пусть вам и это будет известно, я убила старушку, миссис Хамильтон, выстрелив в нее три раза из пистолета». (Что называется, помирать — так с музыкой, не стану же я доносить на своего мужа, даже если он этого заслуживает.) «Ага, выстрелив три раза из пистолета…» — повторяет следователь, а сам прикрывает рот ладонью и усмехается. «А что вы смеетесь? — кричу. — Я кругом виновата, а вы отказываетесь это признать! Так и с ума можно свести! Немедленно прекратите надо мной издеваться!»
Врач гладит меня по руке: «Мадам, у вас гипертрофированное чувство вины, как, впрочем, и у многих ваших соотечественников. Видимо, это какой-то ген или национальное заболевание, как, например, суицидальный синдром у венгров…» — «Простите, доктор, но я владею другой информацией, — крякнув в кулак, говорит следователь. — В подавляющем большинстве русские, несмотря на очевидные факты причастности, настаивают на своей невиновности. В своей практике я сталкивался с этим не раз. Просто сейчас мы имеем дело с каким-то особым случаем…» — «Ну вот! — с фальшивой радостью восклицает врач. — Выходцы из вашей страны, мадам, утверждают, что никакой вины за ними нет, поэтому и вам совершенно не о чем беспокоиться: вы не виновны… не виновны… не виноваты…» Веки слипаются. Успокаивающее тепло волнами расходится по телу. Меня здесь чем-то колют, и я не всегда понимаю, чего от меня хотят, но на вопросы, как собака Павлова, реагирую адекватно.
«Так откуда у вас порошочек, мадам?» Говорю следователю устало: «Ночью, на кладбище Святого Джорджа получила из рук Анны Гибсон — дочери Ричарда Кромвеля, второго и последнего лорда-протектора Англии, Ирландии и Шотландии, внучки Оливера Кромвеля, первого лорда-протектора, убийцы, насильника и святоши, — умершей в тысяча семьсот двадцать шестом году и похороненной в одно дождливое промозглое утро в левом углу у стены, где и я со временем примостилась, будучи отосланной из Ньюгейта со странгуляционной бороздой вокруг шеи…» Следователь вопросительно смотрит на доктора, тот кивает ему с пониманием и, похлопывая меня по плечу, говорит: «Эти симптомы, сэр, давно описаны в психиатрии. Больной отождествляет себя с мифическим злом, находя в нем ту силу и красоту, которых лишен в жизни. Жизнь видится ему дряблой бесформенной массой, из которой он ищет выход в более привлекательное ненастоящее. А зло, сэр, всегда рельефнее и причудливее добра. Оно более театрально. Таким образом зло приобретает черты исключительности, возводится воспаленным сознанием в ранг, я бы сказал, искусства…» — «Попросту говоря, доктор, шизофрения?» — прерывает следователь, покашливая в кулак. «Что вы, любезный, — парирует врач. — Какая же это шизофрения? Наша больная считает, что мир материализуется из записанных на бумаге строчек. Поэтому все, что „взято на карандаш“, становится для нее овеществленным объектом, с которым она коммуницирует. Анна Гибсон, Элиза Феннинг, „другая жена мужа“ (для простоты забудем о белке) — не имагинация больного сознания, а побочный продукт тяги к прекращению автоматизма жизни, которое не может быть реализовано в границах единичного „я“». Следователь, приложив ладони к вискам, откидывается на спинку стула. «Больной, приписав себе потенциальное зло всего мира, стремится к созданию мифа конца, так как мифы начала уже не работают, поскольку утеряна связь человеческого с божественным».
«Однако, доктор, вы загнули, — сказал следователь, потирая пальцами лоб. — Вы хотите меня уверить, что это бедное существо, — он кивнул на меня, — стягивает на себя небывшее зло, расчищая ему дорогу в действительность? Увы, доктор, но вы ошибаетесь. В силу своей профессии я всегда имею дело со злом существующим, уже, простите, свершившимся…» — «Да что вы несете! — прервал его врач, нервно бряцая в карманах халата какими-то режущими металлическими инструментами. — Эти несчастные, попираемые „блюстителями закона“, нуждаются не в ваших „услугах“, а в медицинской помощи! Вот и наша больная с синдромом „топора и пера“!» — «Позвольте, — вскричал следователь, — но на каком основании любой преступный умысел вы рассматриваете как клиническую патологию?» Они начали спорить.
С утра в окно светит солнышко. Дали овсяную кашу. Каждый день меня навещают муж и белка. Приносят чай в термосе, который после их ухода я выливаю в уборную. От белки я узнаю последние новости. Вчера она прошла по улицам Лондона демонстрацией, требуя, чтобы, наряду с лисами, ей придали статус неприкасаемой. Сегодня объявлен состав нового кабинета министров. В Японии, где нас нет, прошло разрушительное цунами.
Муж выводит меня в больничный двор — так, чтобы немного развеяться. Садимся в тени платанов. Я в казенном халате и тапочках, другой одежды не разрешают, нечесаная и немытая. Муж обнимает меня за плечи и притягивает к себе, жар его тела ударяет в мое сердце. Свободной рукой он лезет в карман куртки и достает тот пистолет, нажимает на курок, из дула вырывается пламя, от которого он прикуривает. Он говорит, что прочитал и мои «Записки», и некоторые другие «произведения», и просит меня как можно меньше писать, иначе он нажалуется врачу, и у меня отнимут перо и бумагу. Про Анну Гибсон даже заикаться боюсь. Что же касается моих вопросов о белке, то муж оставляет их без ответа, — он похлопывает меня по руке и обещает, что все образуется.
Времени у меня теперь предостаточно. Не знаю куда девать. Помните, еще внучка Кромвеля говорила: чем больше его проходит, тем больше копится про запас. Кстати, и дед Андрей мне однажды сказал нечто подобное: чем больше отдашь, тем больше восполнится. Вот только не помню, по какому поводу. Чтобы не захлебнуться временем, я напросилась в помощницы к санитаркам. Для меня тряпка, ведро — как звук «боевой трубы» для цирковой лошади. Взялась за сквозной коридор длиною в больничное здание. Плесну из ведра воды и пошла водить тряпкой туда-сюда, наподобие бабки Прасковьи, пятясь враскорячку. Не знаю, сколько займет — сегодня, завтра, вчера. Когда закончу, немного передохну и допишу — ночью с фонариком под одеялом — последнюю недорассказанную историю, ведь я сама еще точно не знаю, что произошло с миссис Хамильтон. Придется «брать с потолка», усеянного больничными тусклыми лампами, как небосвод — звездами.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!