Матрица войны - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
– Идемте в сад, – позвала она. – Покажу вам мои любимые кущи.
Вишневые ягоды обильно, тяжело наклонили ветки. Некоторые были обклеваны птицами, и вместо них висели розовые засохшие косточки.
– А какое мама варила варенье! Дед пенку снимал. Мне на блюдечко выливали эту горячую сладость… Сорвите вишню, попробуйте!
Он сорвал вслед за ней коричнево-красную, с блестящей точкой, ягоду. Сдавливая во рту, подумал, что и она ощущает ту же теплую, терпкую сладость. Кинул розовую косточку на тропинку с шевелящейся муравьиной строчкой. Посмотрел на свои испачканные соком пальцы.
– А с этих качелей я раз свалилась и упала прямо в куст смородины. Не испугалась, не заплакала, а смотрела, как колышутся надо мной качели. Куст давно вырубили. А вас, миленькие, никто уж больше не смазывает! – Она тронула облупленную тяжелую доску, металлическая крепь заскрипела, и доска колыхнула разросшуюся крапиву.
Беседка с прохудившейся крышей, деревянный, рассохшийся стол с белым птичьим пометом, покосившаяся лавка – все это тоже было как в пьесах Чехова, но не во время действия, а после, когда действие завершилось и герои и героини, офицеры и актрисы, земские врачи и гимназисты стали персонажами другой эпохи, наполнили эшелоны и лазареты гражданской войны, оставив истлевать свои плетеные венские стулья, парижские шляпки, помещичьи уютные дрожки. Так чувствовал Белосельцев этот обветшалый дом и сад. И ее, прощавшуюся со своим детством, готовую перейти в новое время, которое вот-вот наступит, в которое она жадно стремилась, но при этом грустила, расставаясь с минувшим.
– А вот это Дашин лес. Так дедушка называл эти кущи.
Они прошли в самый дальний угол участка, где было солнечно, сухо, рос высокий бурьян – колючие, жесткие сорняки с лиловыми невзрачными цветками. Серо-зеленые нагретые заросли источали сладкий медовый дух, и в этом горячем благоухающем воздухе, опьянев, летали бабочки. Падали на цветки, складывали крылья, впивались в соцветья хрупкими хоботками. Время от времени сладострастно раскрывали черно-алые и золотые перепонки.
Белосельцеву казалось, что она, окруженная печальными тенями, едва уловимыми, исчезнувшими голосами, уже почти освободилась от них. Вышла на солнце из тесного кокона, где в сладкой дремоте прошло ее детство, среди вишен, семейных чаепитий, девичьих мечтаний. Вот-вот она взмахнет разноцветными крыльями, красоту и легкость которых еще не ведала, и полетит, изумляясь новому своему воплощению. Но в эти минуты еще медлит, робеет, грустит. И он, Белосельцев, должен осторожно качнуть тонкий стебель, на котором она сидит, тихо дунуть, чтобы она полетела. И она это знает. Для того и привела его на эту печальную дачу, впустила в старый, заброшенный дом.
– Этот бурьян был здесь всегда, – сказала Даша. – Но я была маленькой, а он был до неба. Бабочки казались огромными, и я слышала, как шумят их крылья.
Он смотрел на нее, и была в нем нежность, желание ее охранить. Бережно вывести из печального мира теней. Не воспользоваться ее беззащитностью и неведением, а весь опыт длинной прожитой жизни, неистраченной веры и нежности посвятить ей. И, покуда она в нем нуждается, ей служить.
Он протянул руку в бурьян, к лиловым пушистым соцветиям. Несколько бабочек, потревоженных его взмахом, лениво взлетели и тут же опустились в цветы. Павлиний глаз, черный, с глухими красными отсветами, с драгоценно сияющим фиолетовым оком, опустился ему на пальцы. Он чувствовал щекотание крохотных цепких лапок, едва ощутимую тяжесть. Бабочка сидела на его руке, как ручная. В Белосельцеве не было жестоких энергий, не было страданий и желчи, а одна только нежность. Бабочка не пугалась его. Быть может, так к святым в лесные обители приходили медведи. Чувства, которые он испытывал к Даше, были святы. Павлин не боялся его. Воспринимал как траву, как цветок.
– Ну вот, я показала вам мою дачу, – сказала она. – А теперь покажу мою Оку. Идемте купаться.
На минуту она исчезла в доме. Появилась опять с мохнатым полотенцем. По тесной горячей улочке пошли к реке. И печальный дом был сразу забыт. Каменистая дорога слепила своей белизной, словно была посыпана пшеничной мукой. Желтые пижмы на солнце горели и душисто пахли. Розовые мальвы у заборов отяжелели от обилия тучных цветов, сладостных тягучих ароматов. И вдруг среди белизны, сухого сияния старых тесовых оград блеснула река. Синева была ослепительной, нежданно яркой, ошеломляюще сочной. Не синева, а лазурь, как на плащах и крыльях рублевских ангелов. Это был не цвет, а радостная могучая сила, переливавшаяся через край огромной, помещенной в центр мироздания чаши. Эта сила была обращена на него. Душа откликнулась на лазурь страстной радостью, как на долгожданное слово, которое он жаждал услышать. И слово это было: «Люблю!»
Он смотрел на лазурь, и она преображала его. Душа, молодая, наивная, озиралась кругом, как озирается слепец, получивший обратно зрение. Его зрачки, утомленные созерцанием человеческих бед и безумий, замутненные биноклями, прицелами, приборами ночного видения, вдруг обрели первозданную зоркость. Трава стала вдруг зеленей, вспыхнула, словно на нее направили прожектор. В высоте летнего неба он разглядел едва различимую медлительную птицу, ходившую плавными кругами. На кустах желтой пижмы рассмотрел крохотное слюдяное создание, прозрачное для лучей. Каждый камень на дороге обрел свою форму, лежал отдельно, обведенный малой тенью. На Дашу он боялся смотреть. Она шла рядом, в полупрозрачном сарафане, и под этим сарафаном, полным солнца, волновалось ее легкое молодое тело. Волосы ее прозрачно горели, он чувствовал их сияние. Лазурь продолжала прибывать, увеличиваться. Глаза ненасытно погружались в нее, словно через этот небесный цвет, если нырнуть в его глубину, можно было проникнуть к Тому, Кто царствует в мироздании.
– Вот моя Ока, – сказала она, словно дарила ему реку. Они сошли к воде, к ее холодной свежести, плеску и ветру, к несущемуся у берега прозрачному течению.
Шли по хрустящей гальке, по сочной траве, по мокрым, бьющим из берега ключам, а потом опустились у воды, на солнцепеке. Она кинула на землю полотенце. Быстрым взмахом сняла с себя сарафан. Осталась в легком желтом купальнике, золотистая, близкая, радостная, позволяя ему смотреть на себя. Освободила от легкой материи свое тело и то солнце, которое окружало ее под тканью.
– Сразу не станем купаться. Немного полежим. – Она опустилась на край мохнатого полотенца, оставляя ему другую, свободную бахрому.
Они лежали рядом. Белосельцев чувствовал ветреный холод реки, сухой жар солнца и близкое, исходящее от нее светящееся тепло.
– Никогда не была на той стороне, – сказала Даша, глядя через синий студеный простор на далекие заливные луга, тенистые кустарники, туманные старицы. – В детстве, помню, на берег выходили лошади, белые, черные, красные. Пили воду, плавали. Я их звала сюда, хотела, чтоб они переплыли. А потом исчезли и больше не появлялись. Мама говорит, не было никогда никаких лошадей.
Он смотрел на далекий зеленый берег и видел красного купающегося коня, бурлящие под горячей кожей алые мускулы, синие бегущие волны. Голый, золотистого цвета наездник стиснул литыми пятками конские ребра, ловил на лету блестящую водяную струю. Он видел мир ее глазами. Она сгустила синеву реки до страстного райского цвета. Превратила небо, землю и солнце в огромную икону, на которую он радостно молился.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!