Проводник электричества - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
— Ну, что там сегодня у нас? Опалиха… Подпалиха. Пойдет?
— Пойдет, — говорю я. — Пойдем.
— Не рано? А вдруг нарвемся на кого?
— Ну и чего нарвемся? Мы мало ли куда и по каким семейным обстоятельствам.
— Ага, я, может, вообще на похороны.
Мы ржем: когда на утро следующего дня Амалия Сергеевна нас спрашивает: вы почему вчера отсутствовали в школе? — то Фальконет обыкновенно отвечает: он был на похоронах, точка. Не подкопаешься, даже с родителями связываться неудобно: у вас что, в самом деле похороны были? Опять? Кто умер? Чего-то зачастили у вас родные престарелые на кладбище. Тут надо молча склонить голову пред скорбной вестью и невосполнимой потерей. Беда одна: все родичи, которых можно было бы вот так похоронить, у Фальконета уже кончились давно. Вообще до жути неправдоподобная картина получается — покойники, родня идут на кладбище фабрично-заводским потоком, лососьим косяком… какая-то прям моровая язва в пределах одного отдельно взятого и страшно многочисленного рода. «Пора придумать что-то новое», — я говорю ему.
На площади у Трех вокзалов нас накрывает мощной шумовой волной; Москва глотает нас студеным, хватающим за горло простором многолюдной площади, бьет в перепонки, в грудь ревущими сороковыми своего дорожного движения; четырехрядным, восьмирядным, Гольфстримовым потоком идут заиндевелые машины, обросшие седыми космами крутящегося дыма; со всех сторон нас обступают люди, которых мы раньше не видели и больше не увидим никогда, — сосредоточенные, целеустремленные, ответственно-сознательные люди моей давно проснувшейся страны, они идут встать у мартеновских печей или с указкой у доски, чтоб путешествовать стеклянным острием по красно-синим вензелям системы кровообращения, чтоб выплавлять чугун и сталь на душу населения вполне, и мы разглядываем поднятые их воротники, ушанки, шубы, драповые плечи, пуховые и шерстяные верхние платки… мы поднимаемся на промороженную, белую под плотным слоем спрессовавшегося снега бетонную платформу — ни Салтычихи нет, ни Ковалевых. Косматый белый пар дыхания и речи клубится у прекрасных лиц людей моей страны; мы не идем к окошку пригородных касс; билет, конечно, стоит тридцать пять копеек, но можно ехать так. Конечно, могут быть и ревизоры — и что? поймают и отпустят, охота им возиться с нами.
Мы смотрим, как обходчик в высоких валенках и желтом овечьем полушубке идет вдоль длинного товарного состава, бьет молотками по колесам, смотрит в буксы, и думаем, как долго ему еще плестись вдоль длинных коричневых вагонов, вдоль пломбированных дверей, исписанных меловой цифровой и буквенной абракадаброй.
Взметая, взвешивая, бешено крутя колючую серебряную пыль, кряхтя и содрогаясь всеми сочленениями от морды до хвоста, скрипя рессорами, подходит к замерзающей платформе электричка — заиндевелая, в заледеневших потеках на боках, с игольчатыми звездами и пальмовыми листьями на стеклах, и будто мы войдем сейчас в автоматические двери и в белом ледяном сияющем очутимся полутропическом, полу-Таврическом саду. Но вместе со старухами и бабами в крестьянских клетчатых платках, с румяными плечистыми студентами, морозносвежими студентками в рейтузах мы входим в жаркое стоячее тепло занять пустующую лавку; вокруг нас смех, постукивают лыжами и жесткими ботинками, в проходе на какие-то минуты становится темно и тесно от этих лыж и от громоздких рюкзаков… соревнование у них, что ли, какое-то межинститутское сегодня, и я украдкой посматриваю сзади на ноги взрослых девушек, обтянутые темной трикотажной кожурой, и Фальконет посматривает тоже своим художническим глазом.
У многих красивые гладкие лица, светящиеся матово, — почти как у красавиц с рекламного плаката… ну, знаете таких рисованных и сплошь желтоволосых девушек, которые, сверкая сахарной пастью, советуют питаться консервированным горошком… так вот, я, в общем-то, не прочь жениться на такой, ну, на одной из них. Но вот беда: их много, разных и красивых, а я один, придется выбирать одну и, значит, постоянно жалеть об остальных, которые проходят мимо с кем-то — не с тобой. Даже если жена будет очень красивой, то чувство сожаления об остальных останется, черт его знает, почему так. Я, наверное, хотел бы жениться на всех — поочередно или сразу… сразу нельзя — не в Оттоманской Порте, а вот поочередно… родной отец, к примеру, Фальконета женат четырежды, а отчим — трижды.
Запев колесами и содрогнувшись, наш поезд трогается — чтобы сперва с кряхтением поползти, поплыть из города, потом рвануть с истошным свистом мощного электровоза и полететь, размахивая белым танцующим полотнищем зимы и сыпля колкой серебряной пылью в глаза всем семафорам. Мы оставляем позади сановные высотки и нашу школу среднего режима, и я, простроченный железным битом поезда, надолго прекращаю набирать себе гарем.
Мне нравится порядок… нет, нет, не послушание, не пионерская линейка, не дисциплина, не военный строй — другой порядок, более высокий. Неукоснительный порядок в расписании поездов — сперва я думаю о нем: что все здесь ни секундой раньше и ни секундой позже, и даже если двое на перроне прощаются навеки, то поезд не станет их ждать — жестокая машина, не имеющая общего со слабой правдой человеческих существ, и машинист свистком, как бритвой, ударит по живому двух сросшихся таких сиамских близнецов, поэтому и столько тихой грусти на вокзалах, так тайно горек воздух над перронами — прозрачный монолит печали… порядок беспощаден к беременным будущим летом, к мужьям, которые уйдут и не вернутся. Ничто не остановит, не удержит летящую грохочущую силу, вот разве что крушение товарняка, оплошность пьяного обходчика, забывшего сменить костыль. Потом я начинаю думать о строгих, раз и навсегда отмеренных, одних и тех же расстояниях между стыками и между, соответственно, ударами колес… о строгих, раз и навсегда отмеренных высотах кованого звука: любой удар, любой поющий, ноющий, визгливый отголосок, любое содрогание полуразвинченного будто во всех своих суставах поезда имеет свое время рождения и смерти, и тембр впечатан в каждый тяжелозвонкий или плачущий аккорд как будто заводским клеймом.
Я думаю о числах, при помощи которых можно сосчитать любое расстояние и привести все интервалы и высоты к таким же общим строгости и чистоте, какие открываются в структуре снежного кристалла.
— …и знаешь, что она такая? И знаешь, что она такая? — орет мне в ухо Фальконет и тычет локтем в бок. — Ты, дубельт, про тебя же говорю!
— Ну и чего она такая?
— «Ну и чыго она тыкая»… Того, головка хуя моего. Не буду ничего тебе рассказывать.
— Рассказывай-рассказывай, — говорю я. — Это я так, задумался. Ну, Становая, — говорю, — чего? Послушай, Фальконет, хорэ изображать тут тайны мадридского двора.
— Ну вот, и тут она такая: у нас, конечно, пацаны все мировые, говорит, но Эдисон вообще-то лучше всех. Ты понял? Нет, ты понял? Открыл глаза на отношение к тебе?
Я, если честно, не сказать, что потрясен. И сердце не разбухло, заполнив весь объем груди. Так, дернулось, скакнуло.
— Ты, Фальконет, — говорю я, — за что купил, за то и продаешь.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!